Владимир Соловьев-Американский |1993

Глоток свободы, или Закат русской демократии 

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Исторический докуроман в семейном интерьере на четыре голоса

Начало.

2.

Волков оказался любезным, хоть и тенденциозным хозяином. Когда я ему пожаловался на это, несколько утомившись от общения с «красно-коричневыми», он пригласил меня в кошерный ресторан – для равновесия, что ли? Семисвечник, могендовид, старинный граммофон, три пары показывающих разное время стенных часов, два гобелена с еврейским орнаментом, а по стенам разномастные портреты Мандельштама, Шолом-Алейхема и Чарли Чаплина с Мейерхольдом, с их сомнительным еврейством – не ресторан, а лавка старьевщика!

Впрочем, сливовица «У Юза» была отменная.

Демонстрируя ее высокие качества, хозяин налил немного в железную пепельницу и поднес горящую спичку – желто-синий язык пламени взвился аж к потолку, напомнив мне сцену студенческой попойки в «Фаусте».

Зато все остальные жидовские деликатесы оказались не по мне – я не ем ни форшмака, ни фаршированного карпа, ни мяса в кисло-сладком соусе под названием эйсик-флейш. Единственное исключение харойес – мелко истолченная смесь из яблок и орехов с добавлением вина. Официант принес мне также витаминный салат Летний, орехи, сыр, брынзу, творог и нечто чесночно-свекольно-яичное, в связи с чем у нас возникла содержательная дискуссия об употреблении вегетарианцами яиц. Разговор затеяла, раздражаясь на мою привередливость, Катя, которую Волков зачем-то притащил с собой.

Он тоже внес свою лепту в дискуссию, заявив, что, по его сведениям, некоторые вегетарианцы, отказываясь от мясоедства, делают исключение для рыбы.

Что мне оставалось? Я посмеялся вместе с ними над нашими семейными распрями и сказал, что яйца употребляю – как и признаю право женщины на аборт, а рыбу не ем, потому что рыбалка то же убийство, что и охота:

– Не хочу распространяться, но представьте, что чувствует рыба, заглатывая крючок, который разрывает ей внутренности, а потом ее живьем свежуют, вспарывая от жабр до хвоста. А то еще срезают с обеих сторон филе, голова, легкие, сердце не затронуты, и вот эта бестелая рыба тяжело вздымает жабры – озвучьте ее немой вопль. Никого не агитирую, хотя недостаток воображения у людей меня немного удивляет.

– Это относится и к человеческим страданиям, – добавил Волков.

– С удовольствием бы отведала человечины, – мечтательно сказала Катя. – Говорят – вкусно.

– Кто говорит? – поймал ее Волков. – Знакома с людоедами? Ты это для красного словца, а у нас каждый год фиксируется сотни случаев людоедства. А сколько еще невыявленных…

– Вы правы, Катя, – сказал я. – Где говядина, там и человечина. Чем людоедство хуже мясоедства? Почему человеку исключение? Наоборот, время от времени следует устраивать отстрел людей. Сколько даром мяса пропадает! Какая разница, ходит оно на двух или на четырех.

Сам Юз, хозяин ресторана, оказался на редкость приставучим. Коктейль из героев Бабеля и Шолом-Алейхема – литературен и вторичен. Наверное, я чересчур строг, но жутко боюсь сходства с карикатурой, как Гулливер с йеху. Говорил он нараспев, бурно жестикулируя и гримасничая, причем торчал на одной теме:

– Полтора миллиона? Как бы не так! Нас здесь 11 миллионов по отцу и столько же по матери! А сколько мешумедов – тех, кто всю жизнь таился, скрывая, что еврей!  А породненные! Пять Израилей можно заселить, Ближнего Востока не хватит! Я знаю, что говорю – это же моя клиентура. Они ко мне ходят чаще, чем в синагогу. Потому что Юз в штаны не заглядывает и справки об обрезании не требует. Я – еврей в законе, хоть меня и позабыли обрезать: папу из партии бы турнули, попробуй только! Для меня что аид, что гой. Каждый хочет вкусно покушать, а Юзеф кормит по первой категории. И еврея, и друга евреев, и даже врага евреев – чтоб стал другом. Человек есть человек, за вкусно поесть он отдаст все свои принципы. Не на сон грядущий будет помянут, но у меня в ресторане я бы даже Гитлера обработал. У него, говорят, дедушка тоже из наших. Как и Ленин – квартерон. Оттого, может, и был таким лютым, что заметал следы. По Нюрнбергским законам, эта четвертинка могла ему стоить. Не потому ли еврейскую примесь он считал вчетверо сильнее арийской? Ну да, капля уксуса по Мандельштаму. Странные мы все-таки люди – даже врагов и злодеев к себе подверстаем, коли они нашего роду-племени. А по мне все – евреи, пока не доказали обратное. Ха-ха! Шутки шутками, но так и есть, коли Господь един, как в Шма Исроэль сказано. Меня уже несколько раз громили и один раз сжигали. Не больше, чем других – какой же это антисемитизм? Я не в обиде, их жалеть нужно – привыкли к уравниловке, чужие бабки им обиднее, чем свой пустой карман! Мне один асмодей в Америке золотые горы сулил: обещал в союз мусорщиков устроить – 50 тысяч долларов в год и никаких болячек! Нет, говорю, у меня здесь своя игра, и мне интересно, чем все кончится. Да я даже с плохого фильма уйти не могу, худую книгу не могу отложить, пока не дочитаю!

Ничто, казалось, не в силах остановить это словоизвержение, но тут в дверях появилась парочка пожилых американцев –  Юза как смело. Теперь уже знакомые восклицательно-вопросительные интонации на диковинном англо-идишном волапюке доносились из другого конца зала, служа аккомпанементом к нашему разговору. Я заметил, что Волков с Катей отнеслись к этому стилизованному паяцу снисходительно и даже с любопытством. Неужто все упирается в то, что здесь, в России, я стыжусь своего еврейства? Только какой Юз еврей, когда пародия на еврея!

Время от времени, Катя поднимала свои зеленущие и подолгу, как-то совсем не по-детски, бесстыдно, в упор, не отрываясь, рассматривала меня. Что она слышала обо мне, с каким знанием сравнивала свои первые впечатления? Не в пример ей, я так и не решился разглядеть ее как следует, но успел заметить, как сквозь еще не устоявшиеся девичьи черты смутно проступают другие, безумно мне знакомые, но тогда я решил, что сходство подобного рода эмоций я переношу на объекты, которые их провоцируют. Я приближался уже к тому возрасту, когда молодые девушки вызывают совершенно неистовые и безнадежные желания как напоминание об умершей жизни.

Лучше об этом не думать.

Катю и Волкова связывала тесная дружба – это я сразу заметил – как двух отвергнутых, брошенных, одиноких людей: своего рода оппозиция женщине, которая ушла от Волкова, забрав кота и оставив шестилетнюю дочь. Это был неудачный брак, что было ясно с самого начала. Стараюсь быть объективным, комплекса графа Монте-Кристо у меня вроде нет. Что же касается Катиного обращения к Волкову по фамилии, то мне даже стало казаться, что косвенно оно намекает на особый тип отношений.

Менее всего я имел тогда в виду инцест.

– Юз – ведь это Иосиф? – сказала Катя. – Значит вы с хозяином ресторана тезки.

– Не только с хозяином ресторана, – пояснил Волков.

Это была заезженная пластинка – так часто я рассказывал эту историю. Катя, конечно, вдохновляла как новый слушатель, но смущал Волков, от которого Катя могла ее в общих чертах слышать.

– Я родился в день смерти Сталина – 5 марта 1953 года. Не я один. В одном только роддоме Грауэрмана одновременно со мной в этот траурно-праздничный день появилось на свет еще одиннадцать младенцев мужеского пола, и пытаясь каким-то образом замолить свой невольный грех перед родиной, матери решили назвать их Иосифами.

– Иосиф и его братья, – сострил Волков.

– Побратимы, – уточнил я.

– Вот совпадение! Я тоже родилась в Грауэрмане, – сказала Катя. – А как назвали девочек?

– В тот день рождались только мальчики, – сказал я, превращая всю эту историю в еще более фантасмагорическую, чем была на самом деле.

– Ты забыл, что инициатива исходила не от рожениц,– подсказал мне Волков.

– От новорожденных? – сделала большие глаза Катя.

– Нет, до такой сознательности ни я, ни мои названые братья не дошли. Инициатива исходила от главврача больницы, который действовал вряд ли по рвению – скорее с перепугу: как бы чего не вышло в связи с нашим несвоевременным появлением на свет.

– Вы, наверное, считаете сам факт своего рождения символическим? – спросила Катя.

– Какой-то тайный замысел в этом, по-моему, был.

– Или умысел,– сказал Волков.

– Скорее тогда уж Промысел, – поддержала наш треп Катя.

– Чего я так до сих пор не могу понять, что означает это совпадение для меня лично – связь со сталинской эпохой или, наоборот, разрыв с ней? Вроде бы мы отряхнули прах той эпохи со своих ног. Везучее поколение: ни революций, ни войн, ни коллективизации, ни Сталина. Исторически и персонально на нашу долю выпала редкая удача.

– Не в упрек тебе, конечно, но издалека все воспринимается несколько суммарно, – сказал Волков. – Ты – гость: приехал и уехал. А нам здесь жить.

– Не спорю, что со стороны, из безопасного далека. Это, наверное, должно раздражать, но имею я право на суждение?

– Имеешь, имеешь. На суждение, – успокоил меня Волков, подтвердив, но и ограничив мои права в их стране.

– Кому не повезло, так это нашему поколению, – сказала Катя.

– Это почему же? – повернулся к ней Волков.

– Ну, с любовью, например. Из-за СПИДа – смертельная опасность! Конец сексуальной революции. Вам-то было приволье… – добавила она мечтательно.

Меня несколько смущали такие речи в устах подростка. Почел за благо возвратиться к этимологии моего имени.

– Вот почему нас в школе называли Лениным и Сталиным.

– Кого – вас? – спросила Катя.

– Волкова и меня: он – Владимир, я – Иосиф.

– Вы учились в одной школе?

Странно, она этого не знала.

Я посмотрел на Волкова.

– И даже в одном классе, – сказал он.

– В одном классе? – еще больше удивилась Катя. – Но ты ничего мне об этом не говорил.

– Ты не спрашивала.

– Как я могла спрашивать о том, чего не знала?

– Ты что, хочешь, чтоб я представил тебе список всего класса?

– Но если вы учились в одном классе, это значит, что и Лена…

– Да, – довольно резко оборвал ее Волков.

Тут только до меня наконец дошло, что Кате ничего не известно о всей нашей бурной предыстории. И если б я не проговорился, так бы ничего и не узнала. Нас с Катей теперь, по-видимому, интересовало одно – почему от нее скрывали, что ее родители учились со мной в одном классе? Выходит, я был в их семье персона нон грата, на моем имени было табу. Из-за того, что эмигрировал? Как-то непохоже ни на Волкова, ни на Лену.

Больше Катя в тот вечер не проронила ни слова.

Чувствовал себя немного виноватым, что проговорился, но меня никто не предупреждал, что наше совместное детство у них семейная тайна. Жалко было портить такой вечер, еще раз попытался снять напряжение:

– Хорошо сидим, – сказал я. К тому времени сливовица разлилась по всему моему телу, стерев из памяти два с половиной десятилетия, которые отделяли меня от той школы, где мы с Володей Волковым сидели за одной партой, а чуть поодаль от нас – Лена. Заново возникло ощущение подростковой дружбы, еще более усиленной соперничеством. Как будто и не уезжал из страны! И Катя вдруг показалась мне из того же опрометчивого, отчаянного, бесповоротного мира, где даже несчастье естественно входило в состав счастья.

Хвала сливовице за эту аберрацию зрения, за перекос памяти, за независимую от времени игру воображения, за искажения, за переносы, за разнузданность – за свободу!

– За свободу, за которую приходится платить! – предложил я тост.

А что чувствовал Волков, когда река забвения понесла нас в ту единственную реальность, где каждый был собой и стремился слиться с другими от полноты чувств? А Катя – ей какое дело до наших сентиментальных воспоминаний? Или я один ощущал в тот день ложный восторг по поводу обретенного времени, которое на самом деле навсегда утрачено?

Продолжение следует.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.