Владимир СОЛОВЬЕВ – АМЕРИКАНСКИЙ Нью-Йорк | БИКФОРДОВ ШНУР

В связи с публикацией в «Континенте» глав из моего докуромана «Три еврея» (1975), читатели интересуются историей этой моей самой известной книги, выдержавшей уже шесть тиснений в Нью-Йорке, Петербурге, Москве, а теперь вот и в Чикаго (серийно). Вот сокращенный вариант предисловия к московскому изданию «Трех евреев – Романа с эпиграфами» (издательство «Захаров», 2002) 

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

БИКФОРДОВ ШНУР 

К истории создания «Трех евреев» (2001)

Еже писах, писах.

Иоанн, 19, 19-22

С литературного измальства у меня появилась странная привычка превращать жанровые подзаголовки в названия, чему свидетельство «Роман с эпиграфами», а последний за четверть века своего сначала догутенбергова, потом тамиздатного и, наконец, хрестоматийного существования оброс легендами и сам превратился в литературный миф, обозначив художественную вершину этого подпольного периода. Самым адекватным общим наименованием было бы, конечно, «Торопливая проза», ибо объединяет все тогдашние литературные штуки, сочиненные наспех, второпях, в страхе и без оглядки с конца 60-х до середины 70-х – понятно, в стол. Это была предотъездная проза – имею в виду не отвал за океан, который приключился несколькими годами позже, но переезд из Питера в Москву, что в тогдашних условиях значило переменить кагебешное рабство на крепостную зависимость от государства. Работа прозаика была на самом деле работой крота, который рыл нору в направлении центра земли, параллельно со своей официальной деятельностью критика, члена Союза писателей и Всероссийского театрального общества, кандидата наук и проч.

Все доселе сокрытое даже от жены и друзей вылилось в эту горемычную, горячечную исповедь, с покаянным чувством и наговором на себя. Я чувствовал себя дерьмом и был бы им на самом деле, не решись я на эту mea culpa. Не самоутверждение с помощью литературы, но самоуничижение, самоотрицание с ее помощью и в ней самой. Да, мощное давление КГБ, да, мнимые друзья, которые на поверку оказались коллаборами и сексотами, да, поддержка гения – само существование Бродского, а тем более близкое знакомство с ним снабжало необходимыми для литературного выживания моральными и художественными ориентирами. «Торопливая проза», притча-метафора, праматерь всей моей следующей прозы; остатки питерского дневника – повесть-сырец, полуфабрикат, прямоговорение, болванка для вершинного «Романа с эпиграфами»; наконец сам «Роман с эпиграфами» (будущие «Три еврея») – по отдельности и в совокупности были выпрямлением из-под пресса, из-под гнета государственных и личных обстоятельств, высвобождением от них. Как точно определил мой сосед по Куинсу Боря Парамонов, прочтя нью-йоркское издание «Трех евреев», это портрет еврея, бегущего на свободу. Автопортрет на фоне 70-х. Тех самых 70-х, которые подвергаются теперь ностальгической перетрактовке и даже идеализации на моей географической родине.

Точнее портрет 70-х со стаффажной фигуркой автора, который носится, как угорелый, по страницам «Трех евреев»».

Рабочее название «Трех евреев» – «сопутствующие записи» – довольно точно указывает на производственный характер составляющих ее набросков: они сопутствовали всю мою сознательную – а заодно и подсознательную – советскую жизнь. Их интенсивность находилась в прямой зависимости от интенсивности официальной моей работы: чем больше я писал для отечественной прессы, тем чаще обращался к дневнику, воспринимая его как отдушину, как глоток кислорода – человеку, как известно, необходимо дышать. Все меньше и меньше стал делать я записей, когда начал работать над «Тремя евреями», над романом-эпизодом «Не плачь обо мне…» («22», Иерусалим) и другими неподцензурными сочинениями.

Я ничего не менял в прежних своих записях, хотя соблазн был велик: все написать наново. Тем не менее, даю их более-менее точное воспроизведение. Привожу их, однако, выборочно, избранно, полагая, что для некоторых еще не пришла пора. К тому же, я обкорнал, обокрал сам себя, когда легкомысленно извлек некоторые питерские записи – о КГБ, о Бродском, о приблатненных гебухой литераторах, о суде над Марамзиным – для «Трех евреев», а московские заметы – для так и неоконченного русского романа с еврейским акцентом «Места действия». Теперь я об этом немного жалею.

Как и о том, что в приступе обыскомании вырвал однажды некоторые записи и спустил в унитаз. Случилось это весной 77-го, в период работы нашего московского информационного агентства «СОЛОВЬЕВ-КЛЕПИКОВА-ПРЕСС», бюллетени которого широко печатались в мировой печати и через «вражьи голоса» в обратном переводе возвращались в Россию.

Частично с «Тремя евреями» я сейчас не согласен, как и с человеком, их писавшим – в Америке я пересмотрел многие свои взгляды, иногда очень резко, а некоторые мои чувства здесь (и с возрастом) притупились. Вот почему – ввиду жанрового соответствия – я включил в эту книгу также отрывки из моего американского дневника, имеющие отношение к Иосифу Бродскому. Под соответствующим названием – «Два Бродских». Критический противовес к «Трем евреям», где я Осю слегка «пересиропил» (по его словам).  Мне есть еще что сказать о нем, но в ином жанре, в другой книге. (См. «Post mortem. Запретная книга о Бродском».)

Некоторые сочинения должны дожидаться смерти автора, чтобы быть изданными, и у меня есть парочка-другая таких укромных опусов. Ни «Торопливая проза», ни тем более «Три еврея»» к разряду посмертных сочинений не принадлежат, хотя их живые еще персонажи приложили немало усилий, чтобы приостановить, а еще лучше и вовсе отменить его издание. Вот почему понадобилось еще десять лет – после нью-йоркского издания 1990 года – чтобы «Три еврея» были переизданы в стране, где они были написаны в 1975-ом.

После публикации «Трех евреев» в Америке – сначала в периодике, а потом отдельным изданием – стали появляться главы в московских газетах и журналах («Совершенно секретно», «Искусство кино», «Россия»). Несколько издателей заключили со мной договора, я получил довольно крупные по российским стандартам авансы, но один за другим издатели отказывались от этой рисковой затеи под давлением антигероев романа. Наиболее стойким оказался Сергей Иванов, который подписал со мной договор на три книги, хотя самым амбициозным его желанием было издать именно «Трех евреев». Вот что он писал мне осенью 1994 года из Петербурга в Нью-Йорк:

Я, как всегда, в цейтноте и не успеваю многословно поблагодарить Вас, как читатель, за «Трех евреев». Они столь написаны для меня, что я уже предвижу удовольствие от считывания гранок этой книги и не передоверю сей технической процедуры никому. Я благодарен Вам, что из-за «Трех евреев» я перессорился с людьми, которых держал за друзей (они категорически против опубликования) и, наоборот, сошелся с юными «теневиками». Ведь именно они, не отягощенные шестидесятническими комплексами, и финансируют выпуск Ваших книг. 

Увы, мужество не всегда вознаграждается в этой жизни: Сергей Иванов успел выпустить только одну нашу с Леной Клепиковой книгу («Андропов: тайный ход в Кремль») и был зарезан неизвестными у подъезда своего дома.

Нет, конечно, ни одного более-менее известного россиянина, которого не подозревали бы в сотрудничестве с гебухой. На этот сюжет Бродский сочинил когда-то длинную поэму «Горбунов и Горчаков». Не избежал этих обвинений и я – с той только разницей, что обвинения в «опасных связях» делались на основании моих же собственных признаний в тогда еще не опубликованных в России «Трех евреях», причем эти признания перетолковывались, искажались и дополнялись, чтобы, дискредитировав автора, умалить высказанные в романе взгляды и оценки. Давили даже на Бродского, чтобы он публично отмежевался от «Трех евреев»»; он этого делать не стал, а одному из питерских ходатаев ответил с присущей ему лапидарностью:

– Отъ*бись!

Понятно, что особенно усердствовал – и переусердствовал – в этом направлении лютый антипод Бродского в сюжете «Трех евреев». Как и в творимой гебухой реальности: пусть они соперники и разных весовых категорий, но именно из Кушнера, используя его ненависть к Бродскому, создавал питерский КГБ анти-Бродского: тоже поэт, тоже интеллектуал, тоже еврей, но наш еврей, прирученный, послушный, покорный, придворный еврей. Гомункулус гебухи, гомо советикус, поэт-совок. Как припечатал его Бродский, «амбарный кот».

В известном смысле появление героя по имени «Саша Кушнер» в этом качестве в моем романе – большая честь для его реального прототипа и даже своего рода подпитка. Разве это не везение: пусть в качестве антипода, но оказаться вровень с гением! Как писал один здешний рецензент, «’Роман с эпиграфами’ выдержал проверку временем: написанный 25 лет назад и впервые опубликованный 10 лет назад, он читается с огромным интересом, и, я думаю, будет читаться потомками, которые, конечно, забудут о поэте Кушнере и других малозначительных фигурах романа, но дух своего времени, так взволнованно и правдиво переданный автором, они ощутят».

Так вот, усердие моих зоилов дискредитировать «Трех евреев – Роман с эпиграфами» с помощью моральной и политической дискредитации автора все-таки не от большого ума. Что все эти антисоловьевские инсинуации меняют в структуре «Трех евреев», самой, кстати, антикагебешной книги в русской литературе последней четверти прошлого века?

«Сила соловьевского текста в том, что он на клеточном уровне исследует эти отношения и зависимость, в которую попадают не решившиеся восстать против КГБ люди, – писал другой рецензент в «Новом русском слове», флагмане русскоязычной периодики Америки. – Роман рассказывает о тюрьме страха и выходе из нее, и я не знаю, какая часть ценнее. Наверное, обе».

Только на таком клеточном уровне «Роман с эпиграфами» может быть оспорен. Другими словами, «Роман с эпиграфами» можно опровергнуть только с помощью «Антиромана с эпиграфами», но у его заклятых врагов кишка тонка – имею в виду литературную – чтобы сочинить нечто вровень с «Тремя евреями». Им ничего не остается, кроме инсинуаций, увы, на слабоумном уровне, как у помянутого стихотворца – «посредственного человека и посредственного стихотворца», как называл его Бродский.

«Три еврея» – мой щит и меч. Он неопровержим и как документальное свидетельство и как художественная структура. Последнее важнее всего – это роман, пусть время и придало ему эвристическую ценность.

Конечно, заговор персонажей «Трех евреев» против их издания мог сам по себе послужить «сюжетом для небольшого рассказа». Тем более там есть все, что необходимо для романической интриги – от клеветы до шантажа. Однако, если уже в «Трех евреях» мне приходилось, в угоду художественным требованиям, добавлять персонажам более тонкие аргументы и более сложные мотивировки, снабжая довольно примитивные существа душевным подпольем, то в нынешнем состоянии, судя по уровню наскоков на «Трех евреев», его персонажи и вовсе помельчали, деградировали и стали плоскими, как из папье-маше, а потому еще на один литературный опус ну никак не тянут. На каждый чих не наздравствуешься. Другие сюжеты роятся в голове у автора, не дают покоя. Особенно один. Расстояние со времени написания «Трех евреев»» до нынешних времен – это не просто четверть века, но сотни телепередач, радиоскриптов и статей в американской прессе, несколько фильмов, включая полнометражный «Мой сосед Сережа Довлатов», изданные в 13 странах политологические исследования, несколько дюжин рассказов, собранных в двух книгах, плюс пять романов. Да и не тот у меня пока еще возраст, чтобы оглядываться.

У меня нет ни времени, ни желания перечитывать мои прежние сочинения. Последний раз я просмотрел «Три еврея», готовя нью-йоркское издание. Как я теперь полагаю, глядя издалека и со стороны, «Три еврея» есть результат моего нравственного чистоплюйства, в тех условиях немыслимого и до сих пор не очень понятного. Отсюда его искаженное восприятие. Там, где художества ради и из морального самоедства я наговариваю на себя, принимая вину и ответственность за градо- и мироустройство, кой-кому показалось, что я, наоборот, не договариваю, а потому договаривают за меня. Я дал моим врагам оружие против себя и не жалею об этом, хоть они и разят меня им. На самом деле не меня – автора Владимира Соловьева, а подставное лицо – литературного героя Владимира Соловьева. Там, куда летят их отравленные стрелы, меня давно уже нет.

Чаще всего человек преуменьшает свои грехи, в то время как в «Трех евреях» я их преувеличиваю, казню себя за несущественные или несуществующие. То есть иду путем Монтеня и Руссо, но на уровне моих зоилов это быть понято не может. Коли помянул Монтеня, заодно и процитирую:

Пожелай кто-нибудь под личиной внешнего беспристрастия смешать меня с грязью, у него было бы более чем достаточно поводов куснуть меня за сознаваемые и признаваемые мною самим недостатки, он мог бы вдосталь натешиться, попадая, что называется, в самую точку. Если бы, однако, ему показалось, что, обличая и обвиняя самого себя, я лишаю жала его укусы, то ему было бы проще простого воспользоваться своим правом преувеличения и сгущения (право нападающего – пренебрегать справедливостью). Корни пороков, которые я открываю в себе, пусть он превратит в раскидистые деревья; пусть обрушится не только на те пороки, которые держат меня в своей власти, но и на угрожающие мне в будущем – пороки постыдные и сами по себе, и потому, что их великое множество; этим оружием пусть он меня и побьет.

Для суда же над самим собой у меня есть мои собственные законы и моя собственная судебная палата, и я обращаюсь к ней чаще, чем куда бы то ни было.

Хочу еще раз подчеркнуть: в отличие от клишированных мемуарных сочинений о мертвецах, которые не имеют возможности опровергнуть приписываемые им высказывания, мой роман носит дневниковый и по отношению к героям прижизненный характер. Именно так его и воспринимали все, кто читал его в 75–77 годах: Лена Аксельрод, Таня Бек, Лена Клепикова, Барбара Лёнквист, Юнна Мориц, Юз Алешковский, Володя Войнович, Яша Длуголенский, Фазиль Искандер и другие.  Бродский прочел «Трех евреев»» дважды – в рукописи и в нью-йоркском издании, сравнивал с книгами Н.Я.Мандельштам, с чем я не соглашался: разные жанры – у нее мемуары, а у меня дневниковый роман.

В результате той моей почти патологической потребности высказаться возникло художественно и эвристически уникальное произведение, которое я слегка подпортил нью-йоркским изданием, поместив там портреты прототипов и раскрыв псевдонимы (в рукописи были не Бродский, а И.Б., не Саша Кушнер, а Саша Рабинович, не Лидия Яковлевна Гинзбург, а Лидия Михайловна без фамилии, но остальные под реальными именами, включая кагебешников). Нарушено было художественное единство, но как быть дальше – восстановить прежние псевдонимы или уже поздно ввиду того, что изданная книга стала достоянием литературы? Естественно, поставив реальные имена, мне пришлось снять ряд срамных характеристик относительно того же Саши Рабиновича. Восстановить романные имена вместе с характеристиками?

Так и не решив эту дилемму во время срочной подготовки моего килограммового фолианта – 815 страниц – который вышел в «Алетейе» и где «Три еврея» занимают одну только треть, я остановился на точном воспроизведении его нью-йоркского издания, включая гравюры в тексте и тетрадку с портретами. Тем самым подчеркнул документальную достоверность «Трех евреев», но одновременно подточил их художественную целокупность.

Понятно, я рад, что «Три еврея», о которых многие читатели знали понаслышке, вышли, наконец, в России одновременно с другими моими книгами. Да еще в издательстве с таким замечательным названием: «Алетейя». В переводе с древнегреческого: истина. Ведь когда я строчил «Трех евреев», мне казалось, что настал момент истины и я должен говорить, как на духу. Мой литературный девиз: правда, только правда и ничего, кроме правды. Литература как способ существования и выживания. Чтобы не скурвиться и не сойти с ума.

Боковая поросль русской словесности: «Записки сумасшедшего» – «Смерть Тарелкина» – «Четвертая проза» – «Три еврея».

Суфлерская подсказка будущим историкам литературы.

Это страстная, покаянная, исступленная книга. Если бы не написал, лопнул бы, задохнулся. Чисто физиологическая потребность – очиститься от скверны внутри себя. Вот именно: катарсис, то есть очищение. Не только в философско-эстетическом смысле, но и в изначальном: понос, рвота. «Другой прозы я, впрочем, и не признаю, а только прозу как компенсацию, как возмещение, как реванш, как речевые спазмы, как родовые схватки, как скатологические позывы», – писал я в рассказе «Умирающий голос моей мамы…» спустя 15 лет уже в Нью-Йорке. Отсюда, из пространственного и временнóго далека, когда я перечитал «Трех евреев», готовя первое нью-йоркское издание, он произвел на меня впечатление эманации моральной чистоты и совестливости почти юношеских, хоть я и написал его в 33 года. Иисусов возраст обязывает. Мое евангелие – Евангелие от Владимира Соловьева. И вот теперь, через голову сходящего со сцены поколения шестидесятников, я надеюсь быть услышанным племенем младым, незнакомым.

Боюсь, однако, сами «Три еврея»» оказались похоронены в этом роскошном, подарочном, с многочисленными иллюстрациями, дорогостоящем, малотиражном и мало кому доступном издании. Иное дело в Америке, где книгочей более состоятелен: новое издание «Трех евреев» прозвучало здесь с такой взрывной силой будто и не было ни его ньюйоркжского издания, ни многочисленных публикаций в периодике по обе стороны океана. Русское телевидение WMRB посвятило выходу книги несколько передач, одна из них называлась «Бикфордов шнур», хоть я и не понял, относится это к автору как возмутителю спокойствия или к «Трем евреям»; в газетах печатались статьи о книге и отрывки из нее; радиостанции наперебой брали у меня интервью, а «Народная волна», самая популярная из них, устроила двухчасовую передачу в открытом эфире, с привлечением не только знаменитых русских американцев, но и питерцев с москвичами, включая питерца-москвича-ньюйоркжца Владимира Соловьева-Американского. На начало нового века пришелся период моей оральной активности (прошу прощения за несколько двусмысленный оборот). Не удивительно, что при такой раскрутке, книга в течение нескольких месяцев держалась в списке бестселлеров «Нового русского слова» – вместе с видеофильмом «Мой сосед Сережа Довлатов», одновременная премьера которого состоялась по ньюйоркжскому телевидению и с аншлагом на большом экране в Манхэттене.

Мне бы радоваться, а у меня было странное такое чувство, что старик Гераклит круто ошибся, и я не то что дважды, а уже в пятый раз вхожу в одну и ту же реку.

Первый скандал округ «Трех евреев» (тогда еще «Романа с эпиграфами») разразился, когда роман еще не был дописан. Я стал читать московским и коктебельским знакомым главы из него, дошло до КГБ, а от КГБ ужé – до питерских героев романа, тесно связанных с этой славной организацией. Перебздеж был довольно сильный. Многих слушателей «Трех евреев»» таскали в гебуху, а потом стали вызывать просто моих шапочных знакомых – чтобы они раздобыли копию «Трех евреев». Я его заканчивал, чувствуя «за мною след погони». Этот страх закодирован в самих «Трех евреях»: где-то там есть даже признание, что книгу пишет не Владимир Исаакович Соловьев, а Владимир Исаакович Страх. И это не метафора и не фигура речи, а постоянное чувство, что нагрянут и заберут незаконченную рукопись вместе с автором – не дадут закончить, поминай как звали. «Трех евреев» я тогда полагал более важным, чем его автора. Отсюда разные хитроумные способы его сохранения.

В том числе такой.

Когда «Три еврея» были закончены, я стал давать их весьма выборочно друзьям. Многие мне помогли: Фазиль Искандер, который прочел роман за ночь – как потом Окуджава – общей поддержкой, потому что получить от лучшего русского прозаика записку, которая начиналась со слов «замечательная книга», было для автора не только лестно, но и важно. Юз Алешковский дал ряд важных композиционных советов. Но среди моих знакомцев был один, и все мои друзья в один голос не советовали давать ему рукопись. Я – дал. Сознательно. На всякий случай. Так «Три еврея» попали в гебуху, а уже там с ним познакомились его питерские герои. Я жил уже в Москве, до меня доходили слухи о переполохе в Ленинграде. Но я не жалел о том, что сделал: КГБ – самое надежное место для хранения запретных сочинений. До сих пор не знаю, кто пустил «Трех евреев» в самиздат: автор или гебуха? На волне этого второго скандала округ «Трех евреев» и нашего агентства «СОЛОВЬЕВ-КЛЕПИКОВА-ПРЕСС» мы и укатили – нам было предложено в 10-дневный срок покинуть страну. Это был ультиматум: альтернативой западного выхода был восток. Меня это вполне устраивало: по натуре я – спринтер, на долгое противостояние вряд ли способен. Да и силы неравные. Я был инакомыслом по отношению не только к Левиафану государства, но и к мафиозной либеральной интеллигенции с двумя тайнами – кукишем в кармане и гебешными связями. Не говоря уж о том, что литература меня всегда волновала больше политики. А потому и книгу, к которой пишу это предисловие, мне интереснее теперь рассматривать скорее под лирическим, чем политическим углом.

В заговоре против «Трех евреев» парадоксальным, а на самом деле естественным образом сошлись интересы главных его антигероев – гебухи и напрямую связанных с ней литераторов, в романе изображенных. Заговор этот отправился вслед за мной через океан и поначалу был успешен. Вплоть до того, что американский издатель, с наводки одного моего питерского земляка, а тот работал в издательстве редактором, отказался вернуть мне переданную еще из Москвы рукопись, полагая, что это единственный экземпляр. Утешало, что я сам вызвал огонь на себя, сам порвал с гебешно-писательской мафией, сам уничтожил за собой мосты.

В конце концов, однако, этот заговор сыграл на руку автору «Трем евреям»: находясь в этой инспирированной гебухой и литераторами-гебистами обструкции, отторгнутый родной словесностью, автор был вынужден на прорыв в мировую печать: сначала комментарии в ведущих американских газетах, а потом одна за другой политические триллеры, которые принесли нам с моим соавтором Еленой Клепиковой сказочные по нашим совковым понятиям гонорары и прочное реноме в тех странах, где эти книги были изданы.

Третий скандал разразился, когда в 89-ом я начал серийно публиковать «Трех евреев» в «Новом русском слове», а спустя год еще один – когда роман вышел в Нью-Йорке отдельной книжкой. Наконец, пятое элитарное издание в составе моего однотомника, а теперь вот шестое, когда «Три еврея» выходят, наконец, в демократическом, то есть дешевом и доступном издании, к которому я и пишу это предисловие – у «Захарова».

Горят или не горят книги, это еще вопрос – до нас не дошло большинство пьес Эсхила, Софокла, Еврипида, очень выборочно дошли «История» и «Анналы» Тацита. Да мало ли! Что несомненно: книги устаревают, выдыхаются. «Трем евреям» это пока что не грозит еще и потому, что силы, в нем описанные, берут сейчас реванш. И скандалы, провоцируемые «Тремя евреями» – доказательство их не скажу вечности, но долговечности. Коли «Три еврея» не устарели за четверть века, то, полагаю, его хватит на столетие вперед. Все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных.

Привет Платону.

АНОНС!

Всего год назад вышла моя первая киевская книга, вслед за ней вторая “Цунами истории. Победа Украины или поражение России?” и теперь третья “Как обуздать самого опасного дурака в мире? * 1993: Глоток свободы” – фактически две книги под одной обложкой. Все доходы от продаж – в помощь Украине. Принимаются заказы. Цена книги с авторским автографом – $28. Чеки по адресу:

Vladimir Solovyov
144-55 Melbourne Ave., #4B
Flushing, NY 11367

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.