Глоток свободы, или закат русской демократии
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Исторический докуроман в семейном интерьере на четыре голоса
Продолжение. Начало в предыдущих выпусках.
События двух этих окаянных дней – 3 и 4 октября 1993 года, а хронометражно что-то около суток, с одного полудня до следующего – общеизвестны, что избавляет меня от необходимости рассказывать о них подробно, час за часом. Да и не хроникер я роковых минут и великих потрясений. Моя задача скромней и горше: досказать нашу невеселую семейную хронику, которая так нелепо закончилась под разрывы снарядов и свист пуль, на фоне очередного политического катаклизма – полагаю, не последнего: Россию будет еще трясти и трясти, но мне уже до этого нет никакого дела – самоустраняюсь. Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте. Натурально, не претендую ни на одну из этих ролей ввиду хотя бы уже своего общеизвестного нулевого темперамента.
Хотя кто знает. Не любя взял, а любя не взял – и вся недолга. Вот вам вкратце наш сюжет, а теперь о его последствиях. Мне предстоит не только дописать эту историю, но и найти ей эффектный конец, без которого, даже с уменьшенным числом героев, она будет казаться незавершенной. Не то чтобы я присваиваю себе авторское право на весь сюжет, в котором я второразрядный персонаж, но читатель сам убедится, что у меня нет иного выхода как взять бразды правления в свои руки.
Если, конечно, решусь.
У человека всегда есть запасной выход, чем он и отличается от животного. Впрочем, и животные – вспомним тех же китов, выбрасывающихся на берег.Скажу сразу же: я – не детерминист и не склонен приписывать происшедшим в эти двадцать четыре часа в Москве событиям фатальные и неизбежные черты. Напротив, согласен с Паскалем насчет зависимости истории от таких пустяков, как нос Клеопатры. Если и существует в истории хоть какая-то закономерность, в чем я сильно сомневаюсь, полагая последнюю не более чем умственной и умозрительной схемой, задействованной в реальность самоуверенным человеком задним числом, то все равно она осуществляется не прямо, а с помощью таких вот случайностей, как нос Клеопатры, борода Карла Маркса или – в нашем случае – усищи скоморошьего президента, белодомовского калифа на час афганского героя и русского генерала патриота-авантюриста Сашки Руцкого. Конечно, я понимал, что патовая ситуация опасно затянулась и политической диерархии в Москве вот-вот наступит конец – не может такая страна, как Россия, существовать при двух президентах, двух министрах обороны, двух центрах власти равно притягательной силы. Это, однако, вовсе не значит, что победитель был известен заранее – у обеих сторон были приблизительно одинаковые шансы на победу, и в какой-то момент шансы БД казались предпочтительней. Говорю, как зритель, что бы там ни думал Иосиф, сильно преувеличивая мою роль в событиях. Это была не моя игра, и если я отдавал предпочтение одной стороне, то вовсе не значит, что болел за нее. Именно ввиду этого моего стороннего, наблюдательного статуса, я и могу более-менее объективно оценивать октябрьские события. Легко постфактум давать броские характеристики поведению сидельцев – «Заговор обреченных», «Ультиматум побежденных», «Преждевременная эйфория», «Эрзац-революция пораженцев», «Упоение самоубийц», «Самоубийцы на капитанском мостике», но на самом деле 3 октября шпанистые лидеры БД были в каком-нибудь всего миллиметре от настоящей и полной победы. Судите сами: для того, чтобы их сломить, хватило дюжины танков и сотни БТ, БМД и БРДМ да нескольких тысяч солдат и офицеров. Чтоб взять Кремль, вряд ли понадобилось бы больше.
Затаив дыхание, хоть и остраненно, по-зрительски, народ ждал, кто победит, чтоб встать на сторону победителя, кто бы им ни был. В какой-то момент казалось, чаша весов дрогнула, и белодомовцы палили в воздух и справляли победу, а Кремль впал в панику и прострацию, и коррумпированные крысы в аварийном порядке уже покидали эту средневековую крепость, чтоб успеть переметнуться к победителю, не видя большой разницы, на чьем корабле пожирать припасы и снасти.
Момент для перехвата власти назрел.
Обе стороны немного поспешили в тот день – Кремль отступил и растерялся, а Белый дом объявил себя победителем. Однако основания для праздника у БД были, и это только сейчас кажется, что победа им только приснилась. Если даже приснилась, то этот сон отражал реальность: 3 октября, в Москве, пусть всего на несколько часов, была восстановлена Советская власть, хоть белодомовцы, в отличие от большевиков, и не сумели реализовать и закрепить свою победу – то ли кишка оказалась тонка, то ли подвела умственная немощь вождей, то ли просто Кремль пришел в себя и упредил БД. Пир победителей был внезапно прерван орудийными залпами из танков, под психологическим прикрытием которых пьяные омоновцы и взяли штурмом последнюю цитадель Советской власти.
Другой вопрос – кому они расчистили дорогу своей победой?
Это я уже вряд ли узнаю.
Вот почему я самым решительным образом отверг высказанную возбужденным Иосифом – эврика! – конспиративную теорию (хотя тогда я мог только догадываться о степени кремлевского попустительства и растерянности), а вовсе не из профессиональных соображений, хоть и считаю излишним говорить о своей собственной роли в этих событиях. Скажу только, что она строго ограничивалась информационно-коммуникационными функциями, и оружие при мне было исключительно для самозащиты. Ну, действительно, разве это не абсурд – Кремль провоцирует события, к которым сам оказывается не подготовлен и на какое-то время даже выпускает бразды из дрожащих рук? Сам слышал, как Константинов орал в мегафон с балкона: «Если Ельцин откроет огонь, он будет повешен народом на стенах Кремля». И когда усище в голенище, с которым я знаком еще по Афгану, сказал по внутреннему радио, что это не Белый Дом в окружении, а в блокаде народного гнева Кремль, где за святыми стенами скрываются трясущиеся от страха за содеянное так называемые демократические вожди – наш потешный и.о. был не так уж далек от истины, если сделать поправку на его новоречь, которую воспроизвожу по памяти. Какой там заговор при таком мандраже, когда перебздели все, включая кремлевского пахана!
Среди белодомовских сидельцев были, конечно, агенты Кремля (и наоборот), но не троянский конь – сооружение слишком мудреное для любой из сторон. Даже если б нашелся в Кремле хитроумный Улисс, он не встретил бы там понимания: мозгá не та. А власть не любит, чтоб ее защищали на языке, который ей невдомек. Убедился в этом на собственном опыте – и неоднократно. На самом деле, проще пареной репы. Русский мужик задним умом силен, после драки кулаками машет, пока гром не грянет, не перекрестится и прочие поговорки-самооценки – нашего лукавства хватает разве что постфактум на конспирологию: национальная черта – искать заговор там, где действуют, сцепившись в смертельной схватке, сплошь случайности. Ни заговора, ни закономерности, ни фатальной предопределенности, уверен, не было.
Иосиф, думаю, первым допер до теории заговора, которая уже спустя несколько дней обросла многочисленными подробностями и доказательствами, что делает ее более убедительной и правдоподобной, но при этом нисколько не приближает к реальности. Не очень я верю в политологические реконструкции такого типа, полагая их все-таки от лукавого. Говорят, к примеру, что Кремль снял охрану мэрии и Останкино с дальним умыслом. А если она сама разбежалась в страхе перед беснующейся чернью? Есть мнение, что милиция сдала оружие боевикам по тайному приказу из Кремля. А если оно у нее было отнято силой? Либо версия, что налетчиков прямо у БД поджидали специально брошенные грузовики с ключами зажигания, на которых те прорвали колючее заграждение, а потом протаранили двери телебашни. А если грузовики в самом деле в панике брошены водителями? А чего стоит предположение, что двести офицеров и солдат Дзержинской дивизии перешли на сторону белодомовцев понарошку! А если не понарошку? Помимо политических колебаний участников драмы и неизбежного элемента случайности, не надо забывать и о нашем отечественном растяпстве и разгильдяйстве, о вечном русском авось.А Иосиф вдруг «прозрел» и так возбудился потому еще, что ему довелось подслушать один мой телефонный разговор, когда заваруха была в самом разгаре, батарейки в моем сотовом сели, и я вынужден был перейти на аварийную связь в его присутствии – он таки за мной увязался, а Катю мы оставили в зале Совета национальностей, где отсиживались нардепы – она прикорнула, зачем будить бедную девочку и подвергать ненужному риску! Снаружи лупили из танков таманцы и кантемировцы, а внутри спецназ отвоевывал у ополченцев этаж за этажом, применяя тактику выжженной земли. Пробирались мы в довольно рисковой ситуации, перешагивали через трупы, ползком, перебежками уходили от огня, видели, как двое омоновцев кончали раненого, на войне как на войне, мимо пронесся на чистой инерции боевик в камуфляже с оторванной головой и рухнул, как подкошенный. Несколько раз мы сами грохались на пол, чтобы не увеличить число жертв, которые теперь уж никогда не будут сосчитаны – концы в воду, чисто сработано. Один раз, когда проходили мимо лежащих лицом вниз с заложенными за голову руками и по пояс голых боевиков, нас спас мой пропуск. У меня их было, как у шпиона, несколько, на все случаи жизни, кремлевских и белодомовских. Нас в конце концов отпустили. Уходя, мы слышали, как один омоновец сказал другому:
– Давай их порешим на хрен, коммуняк сраных!
Может, просто пугал или перед нами выпендривался, кто знает. Омоновцы люты в бою, но мне казалось, что все-таки не садисты. Ручаться бы, правда, не стал.
Я не собираюсь здесь обсуждать число убитых – по мне, достаточно одного. Даже если их было в два, три, четыре, пять раз больше, чем признано официально, да хоть тысяча, а московские морги, стыдливо обозначенные у нас «танатологическими отделениями», ломились этой ночью от трупов, и некоторые вывезли по подземному городу и тайно сожгли, даже если так – все равно, убежден: большинство погибло во время боев, пусть от шальной пули, пусть случайные и невинные жертвы, но до озверения, полагаю, все-таки не дошло.
Никаких иллюзий – просто не успели.
Все еще впереди.
В конце концов мы добрались до заветной двери, которую я отпер своим ключом и немедленно соединился с кем надо по рации, которая действовала на милицейской волне, с выходом на командование ОМОНа. Ввиду срочности, вынужден был говорить прямым текстом, да теперь уж без разницы, а Иосиф домыслил в соответствии со своими предыдущими подозрениями.
– Я знаю, зачем ты здесь.
– Знаешь, так и помалкивай. Я ничего не говорил, а ты ничего не слышал.
Мне было сейчас не до него.
Я его предупредил, но он так увлекся своими догадками, так был самодоволен – себе на погибель.
– Поп Гапон! Провокатор! Одиссей хитрожопый! Вы их подставили! Подбросили блесну, а те и сглотнули по своему слабоумию, вот и сидят у вас на крючке, а вы их теперь уделываете. Поджог рейхстага – вот как это называется! Это вы их принудили, спровоцировали на выступление. Вам надо было, чтоб они начали первыми. Чтоб весь мир узнал, на что они способны, чтобы любое ответное насилие выглядело оправданным.
Мне было смешно слушать, как он раскудахтался. Не все, конечно, пальцем в небо. Что-то он просек, да только там, где ему виделся дальний замысел, был чистый экспромт.
– Они на самом деле способны на многое, – сказал я ему. – Сам видишь. Это они взяли Моссовет, штурмовали Останкино и собирались ночью идти на Кремль. Вот уж не думал, что мне придется защищать от тебя эту патриотическую шваль. Или тебе жалко твоих врагов?
– Вольтер готов был отдать жизнь, чтоб люди, чьи взгляды он не разделяет, имели возможность их высказывать.
– Вольтер нам не указ, какие бы благоглупости ни говорил. И ничего себе взгляды, которые высказывают не словами, а пулями, бомбами, виселицами и лагерями – это в потенции. Тебя они первым кончат, несмотря на американский паспорт. А заодно всех твоих здешних друзей и единомышленников. Все наоборот: это как раз мы защищаем ваше право на существование, уничтожая наших потенциальных союзников. А ты мне либеральную лапшу на уши! Знаешь, правительства меняются, а полиция остается. Не идеализирую, но хоть какая-то твердь, когда кругом хлябь. Если хочешь, единственный знак стабильности в цепной реакции распада.
– Ты крученый и верченый, Волков. Смотри, не перехитри сам себя.
– Не строй из себя целку, – отбрил я его, хоть и знал, что отношения с гэбухой были у него все-таки поверхностны, он потому и навострил лыжи, что боялся скурвиться. А боялся – значит, были основания. Я бы даже так сказал – он уже начал ссучиваться, процесс пошел, вот тогда как раз и поддался в Штаты, бросив беременную Лену.
Так и подмывало выложить ему все как есть, еле себя сдерживал.А он продолжал пичкать меня цитатами, игнорируя мои молчаливые обвинения, будто не догадываясь о них:
– Помнишь, что говорил Дизраэли?
– Ну, этот нам и вовсе не указ! По понятным причинам, – усмехнулся я.
– Гарант длительной стабильности любого правительства – мощная оппозиция, – процитировал он, не обратив внимания на шутку. – А вы опасно оголяете политическую сцену, уничтожая легитимных противников. Править нужно, опираясь на оппозицию, а не на штыки, которые годятся для чего угодно, вот только сидеть на них нельзя.
– Талейран – Наполеону, – подсказал ему. В том смысле, что и мы не лыком шиты, всему учились понемногу, чему-нибудь да как-нибудь.
Только его было не остановить на этот раз!
Потому и привожу, что последний наш с ним разговор.
– Это все равно, ради чего убивают, – продолжал он пороть интеллигентную ахинею. – Сначала действуют, а потом придумывают мотивировки и оправдания. Эскадрон смерти получил заказ на отстрел. Но нет оправдания заказчикам, кто проливает кровь, чтоб удержаться у власти. Лиха беда начало, им теперь море по колено, и добровольно они уже не уйдут, даже если проиграют выборы, потому что выбор у них между Кремлем и тюрьмой, они теперь круто повязаны. Навидался я ваших профессионалов сегодня: забрало, бронежилет, малокалиберный автомат, портативный огнемет, а в пальцы перчаток вмонтированы патроны, чтобы застрелить противника в рукопашной. А теперь представь, что этот маленький живой танк прет не на абстрактного Петрова или Иванова, а на тебя, на меня, на Катю. Мы же все одинаково уязвимы перед этой неуязвимой машиной. Ну, ладно, на себя тебе плевать, на меня – тем более. А Катя?
– Что Катя? – закричал я, но сразу же взял себя в руки и тоном ниже: – Дичь! Чушь собачья! Ты сам сказал, что слабоумные, а по мне, потому и опасные, что слабоумные, пусть даже я разделяю некоторые идеи. Далеко не все, в основном – завиральные и бредовые. Потому с ними и трудно иметь дело – они недисциплинированны и неуправляемы. Даже если кто из наших на них ставил, то сейчас уже нет.
– Не вышло, а теперь открещиваетесь.
– Пусть так. Это был наш пробный шар. Увы, выбор, как всегда в России, не больно велик – стоящая у власти номенклатура или политическая шпана? Я бы предпочел, чтоб они взаимно пожрали друг друга, чума на оба дома! Потому что есть еще третья сила, ждет своего часа, переминается с ноги на ногу за кулисами, пока эти молодцы изголяются на сцене.
– Снова темнишь. О чем ты?
– О вакууме. О вакансии. Положим даже, ты прав, только я, конечно, здесь сбоку припека – зря разорался. Не преувеличивай: я – бюрократ, канцелярская крыса, связной по особым поручениям, информант, если хочешь, стукач, но на несколько ином уровне, чем в свое время предлагалось тебе. А потому меня за скобки, не во мне дело. Блесна, поджог рейхстага, троянский конь – будь по-твоему, хотя, как говорят англичане, mixed methaphor. Но раз тебя не смущает, то так тому и быть. А теперь вообрази, что Кремль сам был спровоцирован спровоцировать Белый дом на этот потешный мятеж. Раскинь мозгами и представь человека со стороны, который ждет, чтоб занять свято место пусто не бывает. Сначала ниша, а потом уж статуя. Если под руками нет великого человека, его лепит из первого попавшегося материала сама нужда в этом великом человеке. Вот Кремль и расчистил дорогу этому неизвестному аутсайдеру, темной лошадке, мистеру Икс. Пускай не сегодня и не завтра, а через несколько лет. Да хоть в следующем столетьи. Одним сделали небольшое кровопускание, а у других руки в крови, оба противника скомпрометированы и ослаблены взаимной борьбой. Какой-то есть классический на эту тему образ, выскочило из головы, как хищные птицы взаимно уничтожают друг друга, и тогда на готовенькое прилетает еще один хищник. Не помнишь? Вот почему победа есть поражение. А проигравший в конце концов выигрывает, пусть под другим именем. Важны не личности, а идеи, которые победитель заимствует у побежденного.
– Кто победитель и кто побежденный?
– В этом весь вопрос! Или это слишком сложно для твоего линейного мышления? Тогда извини. Лично я предпочитаю тех, у кого варит котелок.
– Разум – первая потаскуха дьявола.
– Лютер, – сказал я.
Становилось похожим на игру.
– Ты думаешь, что на службе империи, а ты на службе у дьявола. Службист по вдохновению. Адвокат дьявола.
Тут я не выдержал:
– Все лучше, чем быть слугой своей похоти, а заодно подверстывать ей в услужение других.
– Знаю, предпочитаешь онанизм.
– Чего ты гоношишься? Это была разборка по-крупному, секешь? Мира можно достичь только военным путем. Ты, что, не видишь, они пизд*й накрылись? И кого ты жалеешь? Что те, что эти – один черт.
– Жалею раненых и расстреливаемых, все равно кто они. Здесь нет победителей, а есть только побежденные. Тебе это не понять.
Голос Иосифа дрожал, вот-вот нюни распустит.
– На этот раз победил, кто решительнее, – примирительно сказал я.
– Нет, у кого страх сильнее, тот и выиграл, от страха решительнее. Бесстрашные проигрывают – вот, как сегодня. Они – дайхарды, до последней капли крови, у них скорее воля к смерти, чем к победе. Помнишь, старообрядцы сжигали себя заживо? Сам же говорил о суицидальных наклонностях у белодомовцев.
– Ну, не до такой степени, – вяло ответил я, в чем-то соглашаясь с Иосифом, да и усталость вдруг накатила. Мне было как-то теперь все равно, когда победители и побежденные уже выявились, а на теоретический спор сил не было, тем более моя ставка – ни на тех, ни на других. Это не главная битва, а так – проба пера, пробный шар. Начало гражданской войны, которая будет теперь вспыхивать то тут, то там, пока на трон не взойдет настоящий победитель.
Так и подмывало сказать ему, чтоб он уматывал отсюда подобру-поздорову, но одновременно что-то удерживало, да и поздно уже – его одинаково могли прикончить и здесь и при выходе из БД. А шансы у нас с ним и впрямь сравнялись – любого могли ухлопать.
Никогда не прощу себе, что, увлекшись нашими с ним контроверзами, позабыл обо всем на свете!
– Пошли Катю искать, пока у нас с тобой до мордобоя не дошло, – предложил я.
Мы с ним оба не доиграли в детстве в солдатики, которых ни у меня, ни у него не было.
По пути нам встретились двое, которые срочно скидывали камуфляж и переодевались в припасенное гражданско-джинсовое. Который повыше подмигнул мне:
– Расстреляли Россию-матушку, бля. Такая вот катавасия, браток. Айда по домам! А оружие в заначку. До следующего раза.
– Бог троицу любит, – в такт ему сказал низкорослый напарник. – Наш брат после второй не закусывает. Как в наших сказках – все получается, но с третьего раза. У нас в запасе еще одна попытка. Будет и на нашей улице праздник.
В чем в чем, а в этом согласен. Поразился даже политической грамотности боевиков: август 91-го, октябрь 93-го, когда следующая? Это даже хорошо, что сцена опустела, и Кремль собственными руками избавился от последнего заслончика и теперь лицом к лицу с неуправляемой стихии, которую возьмет под свой контроль тот, кто все верно высчитает. Или мы за него высчитаем, не полагаясь на его математические способности.
Третий мятеж кончится удачей, и назовут его иначе.
Еще Россия не сказала свои последние слова.
Скорей бы завтра.
А по прямой аналогии с заварушкой в БД вспомнил Блока, хотя это Иосиф должен был вспомнить, но он только странно так на меня посмотрел, как на ерника, когда я ему процитировал этот частушечно-митинговый стих:Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь –
В кондовую
В избяную
В толстозадую!
И такой же, как тогда, ветер, ветер, на всем Божьем свете, свищет ветер, на ногах не стоит человек. Стоило только нам выйти из кабинета, как нас подхватило, ветроворот из взорванных окон, битое стекло, стреляные гильзы и бумаги, бумаги, бумаги, которые все никак не могли успокоиться, несмотря на огневое затишье, и неслись по коридору, как живые, в каком-то диком бюрократическом вдохновении. Бумажная смута, исторический сквозняк, непогода на Руси, не по человеку, сдует, изничтожит, пусто быть, но зрелищно, не правда ли, мой бывший друг Горацио?
Молчит, но и я помалкиваю, и наш с ним разговор, кто знает – не игра ли моего воображения, полет болезной фантазии одинокого, одичавшего человека?
Нет, вот он идет рядом, живой пока что и невредимый, очкарик, жидяра, блудило, вор, друг и враг, Горацио и Лаэрт, сколько нам еще вместе отсвечивать на белом свете, путаясь друг у дружки под ногами?
В зале национальностей Кати не оказалось, оттуда как раз омоновцы выводили нардепов, подгоняя пинками и подзатыльниками, ну, пара-другая нелестных прозвищ им тоже досталась, это уж как водится, но, забегая чуть вперед, ни один депутат в этой переделке не погиб, ни один генерал, ни один белодомовский бедламовский министр или активист, а так, сплошь боевики да зеваки, хой поллой, черная кость, босота и сволота, купившаяся на революционную фразеологию, толстозадая шовинистическая Русь – и поделом: не высовывайся со своим свиным рылом! Никаких иллюзий, странно еще, что они друг друга отличают, а скинь с омоновцев униформу – те же здоровенные мужики-охотнорядцы, та же шпана, шваль и голытьба. Своя своих не познаша. Как всегда. Или познаша? Потому они их и расстреляли, чтоб никто не догадался о тайном сходстве. Россия, прямой наводкой по России, пли! Уничтожение пародии. Или оригинала? Ампутация самой себя. Как у нас с Иосифом.
Что до депутатов, то хоть они и прошли добавочную спецобработку, но уже за пределами БД, а значит и за рамками моего сюжета, которому суждено закончиться в пределах означенного здания: дальнейшее – молчание. В любом случае, били прикладом, а не щекотали штыком – пускай скажут спасибо. Попугали и отпустили с миром.
Бой стихал, огонь ослаб, артобстрел из танковых орудий прекратился, хотя где-то этажом-двумя выше шарашили из пулемета. Вот тут я и начал беспокоиться за Катю – мало ли, шальная пуля, то да се, в такой бойне сторонние скорее гибнут, чем противники. Отправилась нас искать, а по пути угодила в перестрелку. С опаской, заставляя себя, поглядывал на попадавшиеся по пути трупы и с надеждой на носилки с ранеными. Дал волю воображению и Катю уже похоронил. Иосифу не сказал ни слова, но он психовал независимо от меня. Вот мы ее и подставили, два друга-приятеля, два говнюка. Не углядели за пустопорожней болтовней. Господи, пусть ебу*ся себе на здоровье, прощаю обоим, была б только жива!
Дав слово, я его не сдержал, когда мы, наконец, обнаружили Катю в группе задержанных женщин, которых омоновцы зачем-то локализовали по половому признаку. Еле вызволил, несмотря на предъявленное удостоверение: «Давай, папаша, ее поделим – тебе верхняя половина, а мне нижняя, идет?» – это у ОМОНа такой юмор, но Катю в конце концов вернули, только кому из нас, когда мы ее с Иосифом как раз так и поделили, и ему досталась нижняя половина?
Mea culpa!
Это я ее тогда в деревне развратил, а этот гад воспользовался!
От моего всепрощения не осталось и следа.
Пора мотать отсюда. Представление окончено, занавес упал, главные участники уже покинули этот Белдом – Бедлам – кто по доброй воле, а кто поневоле, кто живым, а кто мертвым, и рабочие сцены в униформе торопились привести ее в божеский вид: смывали со стен кровь, уволакивали куда-то трупы за ноги, уносили раненых на носилках. Я только и делал, что предъявлял свой кремлевский пропуск и ловил косые взгляды патрулей на моих спутников – с Кати что взять? девчонка, зато Иосиф представлял опасность, но уже не как враг, а как свидетель. Признаюсь, меня тоже смущало, что он слишком много повидал и подслушал в последние часы, а сейчас продолжает смотреть как омоновцы заметают следы, но это еще недостаточное основание, чтоб взять и ни с того ни с сего порешить человека. И все-таки никак не пойму, почему, позабыв об идеологическом антагонизме, он встал на сторону врагов, которые, победи они, его бы уж точно пришлепнули первого. Почему жид защищает погромщиков? Кто ж тогда крученый и верченый? Нет, уж извини – не до такой степени! Но спор наш окончен, оба молчали, а болтала одна только Катя:
– Ну, мужики, вам привет. Не отгадаете, от кого! – и выждав положенную секунду-другую:
– От Лены!
– Она здесь?
Это, конечно, Иосиф не выдержал.
– Еще чего! Еле уговорила – так рвалась! По телеку все смотрит да еще короткие волны слушает, вот с ума и сходит из-за нас. Паник атак! А мы, слава Богу, живы, разве не чудо? А будем живы – не помрем, так ведь? В какое ты нас, Волков, пекло заманил! А в Лене-то семейные чувства взыграли – обалдеть! Я не выдержала и говорю: «Из-за кого ты так переживаешь?» Это я из ревности к Иосифу, а зря – ведь у нее, правда, никого, кроме нас троих, больше нет, кот помер, а бабуля не в счет: та как невзлюбила ее с детства, так уж до могилы не остановится. Кровь-то своя, как она любит говорить, зато все остальное чужое. А уж Иосифа она никогда ей не простит! Надо ж, такие сильные чувства испытывать! А ты, Иосиф, гордись – никто тебя так не любит, как она тебя ненавидит. Время от времени теперь поддразниваю ее тобой. Она ведь у нас за железный занавес по сугубо личной причине: чтоб тебе дорогу сюда перекрыть. Вот смеху будет, когда узнает, что я твоя дочь!
Чудеса! Каким образом Кате удалось обнаружить в этом бедламе неотключенный телефон и дозвониться до Лены?
И без всякого перехода – о планах, которые у нее меняются со скоростью звука и света, вместе взятых. Пора ей заиметь новую профессию – актрисой на мужские роли уже побывала, книгу, имея в виду дневник, написала – самое время поддаться в журналистику. И первый ее репортаж будет из Белого дома, сегодня же и настрочит.
Я усмехнулся:
– А где твой диктофон? Блокнот? Ты хоть записи делаешь?
– Никаких записей! В отличие от вас, папы, я могу положиться на собственную память. Все здесь, – и Катя постучала костяшками пальцев себя по лбу.
Ну что с нее взять! Совсем дитя.
– Да что ты видела, когда все проспала?
– Больше вашего! Я выбралась из зала национальностей сразу же вслед за вами. И такого навидалась, пока вы отношения выясняли! Меня дважды чуть не подстрелили, а один раз уже почти арестовали, но я им сказала, что тебя ищу, а ты председатель госкома по ЧП.
– Не председатель, а заместитель, один из нескольких, и не по ЧП, а по чрезвычайным ситуациям.
– Не имеет значения! В любом случае, шишка. Один раз хотели изнасиловать. Стоят, поплевывают, держат каких-то полуголых мужиков на мушке, а тут я: «Иди сюда, мы тебя попробуем», один говорит, а другие гогочут. «Тебя уже еб*и или только пальцем ковыряли?» – «Мудила», говорю, «хуесос, уебывай, говорю, говноед, пока будка цела» и дальше слово за слово, так обложила, на всю жизнь запомнят – они и заткнулись. Какова сила слова, а? Словесно я непопедима – как в песне поется, меня только равный убьет. А такой еще не родился – так что, за меня можно не беспокоиться. В конце концов арестовали как бабу, но здесь являются два Персея и спасают свою Андромаху.
– Андромеду, – сказал я. – Вот тебе твоя память!
– Не все ли равно? Меня спасли, а чудовище в живых оставили, жаль. Мерзкие, скажу тебе, Волков, типы. Что те, что другие. И все поддатые. Так, что ли, легче умирать? Или убивать? Одни только трупы трезвые, враз протрезвевшие – шесть штук по пути встретила, один мертвей другого. И еще не пойму – это конец или только начало? Эпилог или пролог? Что-то на этом кончится, а что-то, наверное, начнется. По-старому больше невозможно. Ну, что, Иосиф, нос повесил? У нас, братец-кролик, не соскучишься! Это тебе не травку жевать в Нью-Йорке. Здесь у нас все просто, как дважды два – если враг не сдается, его уничтожают. Если сдается, все равно уничтожают. А ведут себя совсем как мальчишки. Плюют, обзываются, дерутся, то в ухо съездят, то по башке прикладом, как что – стреляют. Одно слово – победители! Нет, не обязательно в упор. Я видела, как омоновцы заставили несколько человек раздеться, поставили к стенке, а потом, ну, палить поверх голов. Я думала, пугают, а они говорят: «Сегодня умрете, но не сию минуту, помучим вас чуточку, чтоб вы смерть почувствовали как следует и было что на том свете вспомнить». А правда, Волков, что с ними сделают? Поизмываются всласть и отпустят? Или в конце концов прикончат? И что ни слово – мат, через два – сука, через три – жид, хоть жидов ни с той, ни с другой стороны не наблюдала. Ты, Иосиф, здесь у нас уникум – так что, тебе и впрямь лучше не высовываться. Чего молчишь? Переживаешь, бедняжка? Только не заплачь, пожалуйста! Москва слезам не верит. Вот Волков, к примеру, и вовсе плакать не умеет, закаленный, как сталь. Это у нас страна такая – пора привыкнуть, коли ты к нам зачастил. А ты отвык. Ну, заскулил…
И маленькая моя потаскушка погладила Иосифа по волосам, точнее по тому, что от них осталось, а потом чмокнула в щеку, отчего он еще больше расчувствовался.
И тут только до меня, наконец, дошло, что Катю я потерял.
Независимо от того, вылечился Иосиф от своей патологической любви к Лене или любит их обеих, да мне все это теперь по х*ю, потому что Катя для меня потеряна раз и навсегда. И любит она Иосифа не поверхностно и не из озорства, как девчонка, а по-настоящему, как женщина, то есть с материнскими чувствами. И взяла меня такая досада, а еще стыдно стало, будто что подсмотрел меж ними, не имея никакого отношения к происходящему у меня на глазах таинству любви. Вот я и говорю про себя, как дед Федор бывало: говно приблудное.
У него в баньке все и произошло. А что произошло? В том-то и дело, что один возбудил и развратил, а другой пришел на готовенькое, воспользовался и взял. Одно к одному. А разница-то всего ничего – месяц с небольшим. С моей подачи – сам подсказал своим деревенским непотребством.
Искушение св. Антония в баньке у деда Федора, село Подмогилье, Островский район, Псковская область, матушка Русь. Уже несколько лет, как перестал Катю мыть, хоть дулась и канючила, и если б не грибы, то ничего бы и не произошло – даже того, что не произошло. Черный, как ночь, приблудный кот, который каждое лето поселялся у нас в избе и будил ни свет, ни заря, возвращаясь с ночной охоты с каким-нибудь несчастным пернатым в зубах, увязался было, но на полпути одумался и повернул обратно. Как оказалось, не зря – словно внутри у него вмонтирован барометр.
По обочинам дороги мы нашли несколько склизких маслят, а когда шли через поле, в овсе – шампиньоны: маслята оказались сплошь червивы, а шампиньоны обуглились от жары, деревенские их не собирали, называли навозниками.
Чем дальше углублялись в лес, тем неспокойней как-то становилось. Под ногами трещали сухие ветки, поскрипывали сосны, как-то очень быстро темнело, голос Кати звучал все глуше. Поминутно ее окликал – как всегда в грибных походах, мы шли поодаль, каждый искал свои грибы, соревнование, которое выигрывала обычно Катя: по росту ближе к земле, вот и видела лучше, что на ней происходит. Только зря мы в этот раз так далеко расходились, рискуя потерять друг друга – одни только плебейские сыроежки, год не грибной, земле не хватало дождей.
Бурелом, духота, грибные неудачи да еще мои нервные окрики – все это делало прогулку невыносимой. Из-за сущего какого-то пустяка Катя рассердилась и нахамила, вконец испортив настроение. Совсем потемнело, а через мгновение небеса разверзли хляби свои и хлынул безошибочно предсказанный блудягой котом проливной дождь. Сначала прятались под деревьями, но потом деревья так промокли, что с них лило почище, чем с неба.
Горячо поспорили, куда идти. В конце концов Катя согласилась, и мы побежали. Это было даже весело и молодо – бежать под дождем, пока не вымокли насквозь. Ливень все хлестал педантично и ожесточенно, с какой-то личной против нас злобой. Природа решила взять реванш и за один день выполнить то, что обязана делать равномерно в течение лета. Когда выяснилось, что заблудились, окончательно разругались, и Катя заплакала. Дорогу нашли только к концу дня, у Кати зуб на зуб не попадал от холода. Дома раздел ее, протер насухо полотенцем, дал выпить самогона и сам выпил. Но Катю продолжало трясти и лихорадить. Тогда я сбегал к деду Федору, чтоб он баньку затопил. «Пропарь как следует, а после чайку с медком», – и дед дал баночку с гречишным медом. И пасека и банька у него лучшие в деревне. «А если горло заболит, пусть поссыт на тряпку – вот тебе и компресс».
Бог свидетель, заботясь о длинноногом моем дитяте, я вовсе позабыл о своих дополнительных к ней чувствах, из-за которых и перестал ее мыть, как она тогда ни упрашивала. Угроза болезни сбросила с Кати несколько лет, превратив в маленькую девочку, а меня в любящего и заботливого отца – и только в отца, каким я ей всегда и был, пока бес не попутал. Я давно уже замечал нехронологизм жизни, обратное течение времени, путаницу прошлого с настоящим, контрабандные анахронизмы. А потому нисколько не удивился, что заботой о Кате превращал ее обратно в ребенка, какой она была, когда вместе с Леной мыли ее в этой же баньке, но я начисто позабыл, что, вымыв, вытерев, отнеся в избу и уложив спать, мы оставались в баньке одни, и среди деревенских блаженств это было наивысшее. Нет, никогда я не был так скособочен на любви, как Иосиф, который, даже когда не ревновал, подозревал, что весь мир помешан на его Лене. Но было и нам с ней хорошо, и если бы не ушла, я бы не стал ни педофилом, ни педерастом. Да и многое можно было избежать, что избежать не удалось. А тогда, распаривая березовый веник и меча ведро за ведром на раскаленные камни, я даже не подозревал подвоха со стороны своего воображения.
Пар стоял знатный, Катя чуть не задохнулась, пока привыкла. Маленькая, с низким потолком, двумя полками и тусклой, забранной железной решеткой лампочкой, банька эта казалась единственным спасением от обрушившихся на Подмогилье ливневых стихий. Катя легла на полку, я ее жестоко отхлестал веником по спине, изгоняя лихорадку и любую иную хворь, которая могла затесаться в такую непогоду в это чудное родное тело. Но уже молил Бога, чтобы Катя не повернулась ко мне лицом.
Катя повернулась и встала. Ее девичьи груди стояли как часовые с задранными флажками сосков, лобок просвечивал сквозь слипшиеся от воды и пота рыжие завитки. Тяжелые капли скатывались по ее телу, все было как сон, и Катя, полностью придя в себя, стояла передо мной, нисколько не стыдясь и даже как-то нехорошо улыбаясь, странная такая смесь лукавства и мечтательности.
– А ты меня стесняешься, – сказала она и показала на мои плавки: – Они тебе малы.
В том-то и дело, что они были мне в самый раз!
Когда до Кати дошло, она так и прыснула:
– Сними сейчас же, а не то лопнут!
Совсем запутался и блуждал в потемках, вытянув руку и натыкаясь на стены сплошных табу – тот вожатый, который ведет нас по жизни, покинул меня. Страсть подсказывала мне нечто иное, чем подсказывал разум. Тогда, оттягивая время, я решил откровенностью скрыть правду:
– Не обращай внимания. Это чисто физическое, рефлекторное, от меня не зависит. Я знаю, что ты моя дочь, а он не знает.
Но прав был он, а не я – между нами не было кровного родства: это я позабыл, а он помнил и постоянно напоминал.
Что бы изменилось, если бы она была родная дочь?
Совращение как жертвоприношение – я был, как Агамемнон или Иеффай.
Почему не родился бесполым, коли от моего непотребства все равно никакого прока?
– Бедный Волков! – пожалела меня Катя. – Хочешь помыть меня как раньше?
Господи, какая была сладкая мука мыть ее в детстве – чувство, не знакомое тем несчастным, у которых сыновья!
Лена посмеивалась над нашими ванными развлечениями, впрочем, совершенно невинными – специально оставлял дверь полуоткрытой, пока не понял, что как раз этой уловкой себя и выдаю. Когда появился рыжий дымчатый треугольничек, легализуя процесс мытья и снимая напряжение, заканчивал легким шлепком мочалкой по узкому Катиному задку, а однажды, намылив ей живот, сказал решительно:
– Дальше сама – не маленькая.
Но Катя заупрямилась, не отпускала руку:
– Нет ты, ну пожалуйста!
И все равно, пока рядом была Лена, единственным боковым эффектом Катиного мытья было пробуждение моей супружеской страсти. Может, и Лена это понимала, а потому относилась к моим с Катей ванным утехам снисходительно? В том и отличие от Иосифа, что ему Катя заменяет Лену, а мне Катю заменяла Лена – в любом случае, каждой досталась чужая страсть. От Лены до Фазиля – все было сублимацией, замещением Кати. И вот она ускользает от меня, как кусок мыла, который я держал в дрожащей руке, не понимая, мучась, есть ли сила превыше моей любви и дозволено ли моей любви то, что не дозволено мне? Дозволено ли ей то, что я сам себе не дозволяю? И кто, кроме меня, ответствен за мои поступки? Что мне позволено и что – не позволено? И кто во мне самом позволяет мне или не позволяет? И не было ответа, и единственное, что я помнил, так это полные одинокого ужаса слова, что в человеке Бог снимает с себя ответственность и возлагает на плечи homo sapiens. Помню, как мóя Катю, я пытался припоминанием автора отвлечь себя от нее. А что если человек есть превышение полномочий, данных ему Богом, и это превышение и есть наша цивилизация, Богом не предусмотренная?
Я мыл ее кой как, небрежно, едва касаясь, и все никак не мог припомнить, кто это, отчаявшись, на грани помешательства, так точно высказался про безответственного по отношению к человеку Бога, про безответственность Бога? Катя стояла молча и исподлобья, не мигая, глядела на меня – она полностью мне доверилась и, как Бог, сняла с себя ответственность за то, что вот-вот должно произойти, и возложила на меня, полагая, что я больше, чем она, homo sapiens, и мне, а не ей, положено знать, что в этом мире есть добро и что зло. В моей власти было взять Катю или не взять – она безропотно подчинилась бы любому решению. Неужели никакое другое женское тело не может заменить мне Катино, чтоб избежать самому проклятья и не вовлечь Катю в мою злосчастную судьбу? Я мыл ее почти механически, занятый самим собой и почти забыв о ней, как будто передо мной был труп или муляж, а не Катя, и ее грудь прошел почти безболезненно для себя. То, что мучило мой ум, было мучительнее того, что мучило мою плоть. И когда я почувствовал, что эта моя отрешенность передалась и Кате и напряжение между нами спáло, я круто повернул ее, как оловянного солдатика, и наскоро намылив спину, шлепнул мочалкой по попке и сказал, совсем как в детстве:
– Дальше – сама!
И Катя не ответила, как прежде:
– Нет! Ты!
Оба оставались серьезными, и, должно быть, Катины мысли потекли, наконец, по тому же руслу, по которому текли мои – когда она поняла, что я не могу принять на себя ответственность не только за нее, но даже за себя.
Выяснилось, что Катя позабыла взять в баньку чистое белье – так ее трясло, ничего не соображала:
– В моем чемодане, в самом низу, слева. Только не ройся, пожалуйста, очень тебя прошу.
Катино предупреждение я воспринял наоборот, как приглашение к маленькому домашнему шмону – как не догадался раньше! К тому ж, обыск в десяти заповедях не числится – я мог позволить себе такую незначительную вольность хотя бы в качестве награды за воздержание в остальном. На беглый осмотр Катиных вещей ушло несколько минут, в ее девичий дневник заглянуть не решился, в целлофановом мешочке с лекарствами и гигиеническими принадлежностями копаться не стал. Однако на полпути к баньке повернул обратно – как только до меня дошло просвечивающее сквозь его прозрачные стенки содержимое. Снова открыл Катин чемодан и, развязав мешочек, вынул блестящий щиток с вдавленными в него противозачаточными пилюлями – нескольких не хватало. Так, значит, Катя специально взяла их с собой в деревню. Тут я вспомнил, что Катя как раз вчера жаловалась на тошноту – их побочный эффект, особенно у тех, кто принимает впервые. Господи, уж лучше бы не впервые! – впервые подумал я, хотя Катино целомудрие уже больше года было предметом моих треволнений. Ее раздражение в лесу я тоже отнес за счет действия этих таблеток. Одновременно подивился ее предусмотрительности – и тому, что она не понадеялась на мою собственную, и тому, что нам с Леной предусмотрительности как раз не хватило: у Кати мог быть брат, но все было принесено в жертву прожорливому Молоху писательства. Да, Катя принадлежала совсем другому поколению, чем мы.
То, чего я так безумно хотел и чему из последних сил сопротивлялся, снова нависло надо мной. Что не мог решить сам за себя и за Катю, решила Катя – за меня и за себя.
Завернув Катю в махровое полотенце, отнес ее домой, и, едва мы успели выпить чаю с медом, как снова погас свет – колдовства деда Федора, который починил нам сегодня электричество, едва хватило на полдня. Катя устроилась на печи, где ее поджидал, свернувшись, приблудный кот, но ее снова стало знобить, она спрыгнула с печи и нырнула ко мне под одеяло. Она жалась ко мне, как зверек, и я осторожно ласкал это родное и бесконечно близкое мне тело. За окном грохотало, в стекло нещадно бил ливень, завывал ветер, сотрясая хлипкую крышу, и комната, освещаемая на мгновения вспышками молний, казалась одиноким кораблем в разбушевавшемся океане, Ноевым ковчегом среди всемирного потопа. Если мы могли спастись, то только благодаря друг другу, тесно сжавшись, превратившись в одно существо. Нас бросало в бездну и возносило ввысь, мы зависли меж небом и землей, и нас мотало в этом первозданном хаосе мятежных стихий, в неистовстве и буйстве наших собственных темных инстинктов, которые взбунтовались, восстали против нас самих, и все должно было вот-вот случиться, не было больше ни удержу, ни узды, ни управы. «Мой бедный, мой одинокий, мой брошенный, мой единственный Волков, ну пожалуйста, ну не мучь себя», шептала Катя. Или это я сам шептал себе Катиным голосом, снимая последнее табу? Вдруг вспомнил, как кроты, совокупляясь, наносят самкам глубокие раны – такой была моя безжалостная и способная на все страсть, с длинными и запутанными подземными ходами, с затмением разума, с чернотой впереди.
Вскочил и побежал в сени, включил фонарь, достал бритву и уставился на свой огромный, разбойничий, неистовый, не знающий ни сомнений, ни милосердия, наглый и победоносный, как все завоеватели, что безжалостно ломает девственную плеву и крушит девичий тайник. Держал в руке свой скипетр и пристально всматривался в него, как Гамлет в череп Йорика: что за чуждая мне сила заложена в этой чуждой части моего тела? Россия! причем здесь Россия, когда весь ужас и вся сладость жизни сосредоточены в этом ничтожном и всесильном отростке плоти? Почему это ничтожество вклинилось в мои отношения с Катей, которую чудно мыл в детстве и при этом никогда – никогда? – все-таки никогда – или почти никогда? – здесь я малость запутался.
Я резко заголил головку члена из обхвата крайней плоти, которой нет у Иосифа, и долго смотрел на щекастое создание с щелью посредине – словно на существо из другого мира, чем тот, в котором жил я и все остальные существа, с головы до ног крытые кожей. Было что-то в этом отростке наглое, непреклонное, звериное – кусок плоти, единственный ее выход на поверхность одетого в кожу человека. Отвратительный кус сырого мяса, как те, что лежали на мясных прилавках – в детстве, помню, меня тошнило с одного их вида. Цепь ассоциаций мгновенно замкнулась на топоре мясника или палача, что по сути одно и то же. И это не впервые, когда казалось выходом, но на этот раз рука, подносившая бритву к уродливой голове бесстыдно обнаженного инопланетянина, не дрогнула. Это не было наказанием, обезглавливанием за уже совершенное преступление, как пару лет назад, когда Лена ушла на аборт. Теперь это был единственный способ предотвратить готовящееся.
Все крепче и решительнее сжимал в руке бритву, занеся ее над иссиня-красной головкой с акульей пастью посредине и уже понимая, что даже если мне удастся сейчас отсечь от себя орудие греха, я все равно буду желать эту девочку и кончу чем-то еще худшим, чем просто соитие, каким-то совершенно невиданным и чудовищным святотатством и изуверством. Но что может быть чудовищнее, чем ввести в девственную, нежнейшую, трепетную, укрытую рыжим птичьим пухом, с подушечками, складочками, пещерками и тайниками – Господи! – свой громадный, грубый, безобразный и примитивный тесак?
Странная вещь – от прикосновения сине-переливчатого, как перламутр или нефтяное пятно на воде, член напрягся еще больше, налился кровью и стал в обычную изготовку, багровый и набухший, как хамелеон, словно пытался запугать лезвие своим невероятно-отвратным видом. Однако холодная сталь не дрогнула и вошла в наступающую на нее плоть, а казалось, это сама плоть в самоубийственном инстинкте ткнулась в смертельную бороздку. Голая плоть и голая сталь – обнаженная головка члена и отточенный край бритвы, тонкий, как волос или мост Сират. И лютая страсть-ненависть между ними. Последняя возможность преградить путь греху, я еще крепче сжал лезвие, и не почувствовав боли, увидел, как первая капля крови плюхнулась на жестянку, прибитую к дощатому полу под умывальником, и расплескалась как клякса. Еще и еще.
Точно также стоял я с бритвой в руке, когда Лена сама извелась и меня измучила: почему ей одной платить? Это был бунт против природы, я полностью принял ее точку зрения. Но что я мог поделать – пойти на аборт вместо нее? Вот и решил себя оскопить – ей от этого никакой пользы, но для равенства и чтоб впредь неповадно. Почему мы так и не решились? Она так тяжело переносила беременность психически, да еще полагала свой долг перед природой выполненным – достаточно с нее одной неудачи, с Катей, а второй ребенок поставил бы крест на ее писательских амбициях: после десятилетнего простоя, неизбежного в случае рождения еще одного ребенка, возврат в литературу был невозможен. Так думал и я, вероятно, еще более неистово, чем Лена, cтавя ее писательские способности выше материнских. Да и чтоб иметь детей, кому ума не доставало? А здесь чистый дар Божьей милостью, цель жизни сызмала, мечта, которую невозможно предать или променять на что-нибудь стороннее. КГ зачитывал ее сочинения всему классу, вся школа зачитывалась ими. Что школа! она вышла победителем городской олимпиады, ее фенологические рассказы печатал журнал «Пионер»”. Перед каждым из нас стояла эта проблема – выбор профессии, но не перед ней. Судьба ее была решена помимо нее, еще до ее рождения. Ей просто на роду написано быть писателем, даже как бы и не требовалось от нее самой никаких усилий. Потом, после школы, как-то застопорилось, отнюдь не катастрофически – будущее все еще впереди. Любовная драма с Иосифом, пусть и без любви с ее стороны, беременность, вынужденное (никаких иллюзий с моей стороны) замужество, рождение Кати, семейные склоки и ее уход от нас, который я в душе приветствовал, все еще веря в ее писательскую звезду – вот уж теперь, одна, никаких помех и раздражителей, она точно распишется! Что-то я упустил тогда, поставив ее потенциальное писательство выше семейного счастья – по своей нечуткости? из-за ее скрытности? После нескольких неудач, разуверившись в своем литературном таланте, она соблазнялась материнством, это был последний шанс, с литературой не клеилось, синдром Золушки, но само ничего не давалось, а на ожидание чуда уже не осталось времени, надежда хороша на завтрак, а ей за тридцать, все, что ей теперь осталось – материнство, последняя попытка, мальчик, единственный шанс. Как-то я это все проворонил, меня тогда закрутило на работе – почти не бывал в Москве, носило по свету с объекта на объект, пока не заклинило в Афгане.
Свои собственные чувства я от нее скрыл, чтоб не отягощать добавочно: переживал аборт как жертвоприношение сына на измышленный алтарь литературы, а что сын – не сомневался. Все вышло донельзя уродливо и бездарно – оба на этот раз хотели ребенка, и оба от него отказались. Что-то в ней тогда надломилось. Физически она выглядела после аборта помолодевшей, освобожденной, сбросив чуждый ее телу груз беременности. Душевно – наоборот. И не только она – каждый замкнулся в себе, а попытка найти друг друга в постели кончилась неудачей: соитие стало пустым, механичным, холостым. Впервые оба поняли, что у страсти есть сверхзадача, которой мы так легкомысленно пренебрегли.
Кабы не тот аборт, все было бы иначе – и Лена бы не ушла, и не было бы у меня этого мертвого тупичка с Катей, а теперь еще, вдобавок, кровосмесительного кошмара с Иосифом. Прежде к нему ревновал, а теперь ненавидел – он встал поперек моей жизни и столько в ней напортачил, столько напакостил, подумать страшно. Вот он стоит рядом и шепчется с Катей, и сейчас я их выведу по подземному туннелю к свету, к светлому будущему, к совместному счастью, если только они ухитрятся разобраться в своем любовном треугольничке, где мне нет места и никогда не было, говно приблудное.
Почему я, а не он, дважды так вот стоял с бритвой в одной руке, с ху*м в другой, пытаясь выправить природное неравенство полов, а потом – предотвратить преступление? Mea culpa? Откуда у меня это чувство вины за его вину? Для чего я пытался себя оскопить? Чтоб он сломал целку и трахал, трахал, трахал мою девочку? Он присвоил себе право первой ночи, жидяра порхатый! И я бы оскопил себя тогда, если бы не прибежала Катя и ужасными глазами смотрела на мое стояние, на мое безумие, на мое восставшее ничтожество, обливающееся кровью. Бог отверг мое жертвоприношение, как Авраамово, и моим овном была моя рука, которую я всю изрезал, сжимая бритву, не замечая боли. Голый, в крови и сперме, я выбежал в ночь, в дождь, за мною шум погони, местный придурок палит из двустволки, жаль, не попал по пьяни, и только придя в себя, насквозь промокший и окоченевший, жалкой дрожащей тварью вернулся в избу. На следующее утро, все побросав, мы уехали в Москву, чтоб не искушать больше судьбу – подальше от греха, прочь от этого проклятого Богом Подмогилья, от этой богооставленной страны, от гибельной этой воронки! И все для того, чтоб в милое, родное, девичье, податливое и отзывчивое ущельице засунул свой обрезанный тесак ее родной отец, мой школьный друг и вечный враг?
Впервые я жалел теперь, что не взял ее тогда, в моей было воле, я бы спас ее от всего этого кровосмесительного ужаса, которому сам же способствовал – это была моя идея свести отца с дочкой, Лена была против, сам привез мою сучонку в Нью-Йорк и передал из рук в руки, мea culpa. Без вины виноватый. Если и не преступник, то соучастник преступления. А преступник – вот он, рядом, не ведает что творит и что еще натворит в своем неведении, если не остановить, пока не поздно.
– Скорей бы завтра! – сказала нетерпеливая Катя, у которой, в отличие от нас, будущее было еще впереди.
Я вытащил Макарова. Раздался выстрел. Иосиф упал.
Окончание следует
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.