Глоток свободы, или закат русской демократии
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Исторический докуроман в семейном интерьере на четыре голоса
Продолжение. Начало в предыдущих выпусках
– Особенно не высовывайся, – сказал я Иосифу. – Здесь разный сброд гужуется. К журналистам, как сказал поэт, отношение плевое, а также к иностранцам и евреям. А ты как раз есть божественная троица, подходя под любую категорию. Помножь на три – получишь отношение к себе здешней публики. Выпить хочешь?
Я разлил по стаканам, и мы с ним приняли на грудь.– А ты что, оставишь меня одного на растерзание львам?
– Нет, я буду ходить за тобой, как бонна! Я уже в школе устал тебе покровительствовать.
– Пора привыкнуть, а ты ропщешь.
– У меня сегодня своих дел до хрена.
– Каких?
– Тебе знать не полагается.
– Интересно, кем заделался друг детства. А вдруг ты станешь следующим президентом России?
– Не грозит. Как и тебе – стать американским.
– А помнишь, какими политическими животными мы были в школе?
– Благодаря Килограммчику. Уроки литературы он вел на такой эзоповой фене, что всем было не до литературы.
– Ну, положим, не всегда. По сути, он был эстет, и даже к политике подходил с эстетской точки – как к пейзажу, стиху или женщине.
– Про женщин верно – к ним он относился как эстет, а не как мужчина. Это, думаю, и спасло Лену.
– Не преувеличивай. Сугубо платоническое влечение шестнадцатилетней девочки. Если хочешь, своего рода эскапизм с учетом домашнего беспредела.
– Что такое шестнадцатилетняя девочка, суди лучше по Кате. Или по себе в соответствующем возрасте. Ты был в Лену влюблен тогда платонически?
– Не сравнивай. У нас с Леной разные темпераменты. Я все-таки восточный человек, раннее половое созревание, то да се. А у Лены первая менструация в семнадцать. Нордический тип, одним словом.
– А Катя?
Мой вопрос не требовал ответа, Иосиф оседлал своего конька, да и с кем еще ему калякать на любимую тему! С Катей?– Лена была для меня на таком недосягаемом пьедестале, что я и не предполагал за ней некоторые физиологические отправления. Ну, к примеру, представить ее сидящей на стульчаке было чистым кощунством. При этом, да, я безумно хотел ее физически, и никого больше. Причина моего затянувшегося девства – отказывался от любых возможностей, предпочитая рукоблудие суррогатам. Сильнейшие, если задуматься, вытеснения. Жаль, что никаких при этом ощутимых результатов.
– Снова о литературе! Я думал, что у тебя это помешательство кончилось.
– Не обязательно о литературе. К примеру, Фрейд, которого наша с тобой дочь знает наизусть, как я Монтеня, а ты, наверное, Макиавелли и Сунь-Цзы. Хочешь верь хочешь нет, этот теоретик сексуальной жизни и предтеча мировой сексуальной революции до самой женитьбы – а женился он где-то около тридцати – был девственником. Как Моцарт, хотя тот потерял девственность раньше, но тоже на законных основаниях. Вот тебе и Фрейд! И как результат этого затянувшегося девства – теория психоанализа.
– Если бы ты продержался до тридцати, кто знает, может сочинил «Войну и мир» или «Братьев Карамазовых». Кабы не Лена…
– Я тебе говорю – совсем наоборот! Если бы не Лена, я потерял свою девственность значительно раньше. Такие союзы, как наш, пусть мы и не были женаты, совершаются на небесах. Боюсь, тебе этого не понять.
– Как раз это могу, а вот чего нет…
– Можешь не продолжать – намек понял. Видишь ли, особые обстоятельства…
– Можешь не продолжать: ночные заморозки, северное сияние, две одинокие палатки, а вокруг сплошные бонжуры. Катя все уши прожужжала про эти особые обстоятельства. Сама природа толкнула вас к еб*е, – сказал я и вспомнил, как Катя нырнула ко мне под одеяло в деревне, и у меня крыша поехала.
– Вот именно, ты же сам знаешь, – сказал он, словно не замечая моей иронии. – Я не оправдываюсь, но, видишь ли, я и представить не мог, что она моя дочь.
– Что не говорит в твою пользу. Ты должен был это представить до того, как намылился отсюда в Штаты. Недостаток воображения – вот почему из тебя не вышел писатель.
– А почему из тебя не вышел?
– По той же причине, почему из меня не вышел летчик-космонавт, врач-гинеколог и машинист паровоза. В отличие от вас с Леной, я к этому не стремился.
– Ну, это ты, положим, лукавишь.
– В любом случае, это была детская болезнь, которой я от вас заразился, но быстро переболел, а у вас осложнения и рецидивы на всю жизнь.
– А у тебя никаких остаточных явлений?
– Говори только за себя, в единственном числе. Я – не литературный мечтатель.
– Верно: не литературный, а политический, но – мечтатель! Вот уж точно – человек не знает себя, не узнает своего голоса и, повстречайся ему на улице двойник, пройдет мимо, не обратив внимания, хоть и глядится по многу раз в зеркало, но строит рожи и видит только свой искаженный образ. Вот и у тебя такое о себе превратное представление. Ты самый из нас мечтатель и есть, самый отвлеченный и умышленный. Мне все равно, чем ты здесь занят, темни себе на здоровье, но вся твоя имперская идеология – это абстракция и литература. Единственный из нас, ты нашел себя, сублимировав литературу в политику. А кому она больше всех повредила – я о литературе – так это Лене.
– Если 150 миллионов ее сограждан не в счет, – возразил я.
– Ну и загнул! Чтение – это привилегия культурной элиты, а у нищих духом, то есть у большинства – ни книги, ни иконы, одна бутылка.
– И та же склонность к созерцанию, а не деятельности. Таковы плоды воспитания, которое народ получил от читателей-заглотчиков, то есть от интеллигенции. Ленин прав: не мозг, а говно нации.
– А народ не говно?
– Ты о русском? Не в большей мере, чем другие. Любой народ – говно. Хой поллой, чернь, плебс, жлобье и одновременно – строительный материал империи. Любить народ – нонсенс. Что касается русского, то он, конечно, не стоит империи, которую создал. Никаких иллюзий на его счет у меня нет. Ты еще увидишь, какая здесь у нас ошивается шантрапа и шваль. Могу сводить тебя к жидоедам – они здесь днюют и ночуют, пасутся и тусуются, сегодня на их улице праздник, не знаю, как надолго. Вот почему я тебе и сказал – не высовывайся со своим носом. Но этим хоть не все до лампочки. Если хочешь, они носители великой идеи.
– Бей жидов, спасай Россию! – вся их идея.
– Упрощаешь! Это лозунг, а не идея.
– Упрощаю. Но и ты упрощаешь, представляя их перегноем для будущего. То, что ты считаешь будущим, есть на самом деле прошлое. У тебя аберрация зрения.
– А почему прошлое не может стать будущим? Progredi est regredi. Коммуняки хотят восстановить империю под прежними знаменами, а мы восстановим ее под новыми, капиталистическими. Для чего им империя? Чтобы осиротевший гомо советикус, а по-нашему совок, снова почувствовал себя в вэлферном гнездышке – от колыбели до могилы. А нам империя нужна сама по себе, как главное, а то и единственное историческое достижение русских за тысячелетнее наше пребывание на земле. Необходим консервирующий элемент. Радикализм смертельно опасен России. Если что и надо демонтировать, то по винтику, осторожно и умело. А то, как всегда, хотим одним махом создать рай на земле. Обычная наша русская мечтательность и нехватка терпения. Еще два-три потрясения – и конец России. Нельзя допустить, чтоб она взорвалась к едрене-фене. Задача русских патриотов – любой ценой остановить процесс распада.
– Вот я и говорю – ты самый что ни на есть мечтатель, отъявленный и неисправимый. Ты любишь не страну, а ее очертания на географической карте. Головной идеалист – вот ты кто! Из той же шатии, но еще более опасный, чем они. У них все от живота, а у тебя от головы.
– А у тебя откуда?
– Даже если оттуда, то это натуральнее, чем твои головные и безлюбые страсти. Секс – род деятельности.
– Скорее ее видимость. Любовь – это самопожертвование, утрата собственной личности, заклание себя на алтарь похоти. Катя говорит, ты потерян для других женщин, а по-моему – для любой жизнедеятельности из-за своей школьной любви. Отдаться полностью любви, как ты – чистое самоубийство. Героизм смерти – вот что такое твоя любовь. Как те самцы, что погибают за этим делом. Эмоционально, душевно, как угодно – ты надорвался на любви, у тебя грыжа на этой почве. Сексуальное как суицидальное – вот тебе формула вполне в современном духе. Ты потому и не стал писателем, что все силы ухлопал на любовь.
– Еще одна причина! То недостаток воображения, а теперь переизбыток любви. О чем бы, интересно, я тогда писал? Это мой главный, если не единственный опыт.
– Потому и единственный, что всепоглощающий. Ни на что другое тебя просто не осталось. Ты израсходовался до конца. Тебя больше нет.
– Зато ты у нас такой целехонький, ничего не убыло. Тебе можно посочувствовать – нет большего несчастья, чем никого не любить.
– А у тебя что, прерогатива на любовь? То, что ты называешь любовью, есть всего-навсего похоть, слепой инстинкт к продолжению рода. А сколько наворочено вокруг!.. Ахиллесова пята мировой литературы – от «Песни песней» до «Ромео и Джульетты». Перечти – чистая патетика, сплошные метафоры, поток слов. Убери всю эту словесную накипь – что останется? Самое примитивное из всех человеческих чувств.
– И самое сильное.
– Потому и сильное, что примитивное. Ты – раб любви, а нет большего рабства, чем любовь. Капкан, который устроил Бог всем тварям.
– Знаем, как ты пытался из него вырваться.
– Катя тебе и это рассказала?
Такого предательства, признаться, от нее не ожидал.– Скажи спасибо, что тебя остановила, изувер несчастный!
– Лучше увечить себя, чем других. А ты изувечил сразу двух. И называешь это любовью! Сначала забрюхатил одноклассницу, а сам смылся, а теперь – собственную дочь. Предпочитаю быть безлюбым.
– У тебя нет выбора – ты родился безлюбым. Долг у тебя на месте инстинкта.
– Инстинкт? Удрать, так и не поняв, что Лена беременна – это инстинкт? Трахнуть Катю, не догадавшись, что она твоя дочь и поверив ее россказням о любовных похождениях – это инстинкт? Это ты живешь в превратном, вымышленном мире, все твои представления искажены и предвзяты. Твоя любовь – это шоры, как у лошади, чтоб та не глазела по сторонам. Но когда ты смотришь прямо, в упор, ты тоже ничего не видишь. Ты слеп и глух, и твой инстинкт – мертв. Ты задержался в развитии, будто тебе все еще двадцать лет! А то и меньше. Вечный студент, сорокалетний школьник – вот ты кто! А твои стерильные воспоминания? Или ты там и не жил, в Штатах? Откуда ты такой взялся, паинька, целка, жидок? Душевный инфантилизм, помноженный на возрастную деградацию. Так на всю жизнь и остался девственником – как тебе только удалось? Ненавижу девственников!
– Вот! Все, что тебе осталось – это ненавидеть!
– Ненависть так же законна, как и любовь, а по сути то же самое, только знаки разные.
– Ты не способен даже на ненависть. Лена развелась, потому что с тобой поссориться невозможно.
– Не повторяй Катины байки!
– А я и сам знаю, без Кати, что ты не можешь ни любить, ни ненавидеть, каплун несчастный. Был бы способен, давно бы уж меня прикончил. Да за Катю хотя бы…
– Подначиваешь? Слизняк, хлюпик, недомерок с пизд*пробойным орудием. Кинул палку и за океан. Козел! Портач! Всех наших девок перепортил и забрюхатил, а туда же – гуманиста из себя строит, травку жует, рассуждает. Не подзуживай, профессор любви, доиграешься. Предупреждаю.
Что на меня нашло? Выложил ему все, что о нем думал, но главного так и не сказал – не решился. Не о нем – о самом себе. О нас обоих. О нас с ним и о Кате. О всех четверых. О ненависти, которая, если отбросить моральные условности и предрассудки, не менее законное чувство, чем любовь, а связывает куда сильнее – отцов и детей, мужей и жен, любовников, братьев, нас с ним как братьев. О моем решении, наконец. Мне казалось тогда, что у нас есть время, что я еще успею. Я не хотел, чтобы он снова остался в неведении.
Он сам перевел разговор в иной регистр, пустился в объяснения, которые я с него не требовал. Удивительная все-таки способность – будучи эготистом и эгоцентриком, он любой разговор поворачивал на себя.
– В какой-то момент мне стало казаться, что я и не уезжал никогда отсюда, а то, что происходило в Америке, меня не интересовало – выборы президента, наводнение в Миссисипи, рост преступности в городах, права негров, женщин и гомосеков – я смотрел на телевизионный экран слепыми глазами и оживлялся только когда говорили о России. У меня была подружка, итальяночка по родителям, но ей не было дела до итальянских дел, она пыталась меня вовлечь в американские, особенно в те, что связаны с феминизмом. Я ей отвечал односложно: «Меня не интересуют проблемы индейцев». Поначалу она смеялась, потом стала сердиться: «Ты живешь на необитаемом острове посреди океана, ни здесь, ни там. А когда началась гласность, и я только и жил московскими новостями, ее аргументы стали более убедительными: «Будь последователен и уезжай обратно». – «И уеду», пообещал я. Совсем как в стишке Хомякова:
Пою ей песнь родного края, –
Она не внемлет, не глядит!
При ней скажу я: «Русь святая!»
И сердце в ней не задрожит.
Она затыкала уши, стоило мне только заговорить про русские дела: «Ты этим зарабатываешь деньги, но зачем обсуждать дома? Я же тебе не навязываюсь с рассказами о наших денежных операциях в Аргентине». Она работала в управлении Ситибанка, в латиноамериканском филиале. Я ее таки допек своей русской болтовней – ввиду тематического разрыва мы с ней в конце концов расстались, а я отправился в свое первое ностальгическое путешествие. Это еще была та страна, из которой я когда-то уехал – изменившаяся, но узнаваемая. Зато сейчас я не узнаю ничего. За несколько месяцев Россия изменилась больше, чем за предыдущие шестнадцать лет. Для меня – шестнадцать потерянных лет. Эмиграция – это выпадение индивидуума из коллективной системы.
– Мы в аналогичной ситуации, – сказал я. – Летаргический сон – вот как это называется! Ностальгия у нас почище вашей – у вас хоть какие-то иллюзии через океан, а мы живем на территории той страны, по которой тоскуем и знаем, что ее больше нигде уже нет. Как ни относись к империи, я не для спора, но мы жили именно в империи, ее глухие пространства защищали нас от одиночества, а теперь, когда страна со всех сторон ампутирована и осталась, считай, без конечностей, и каждый предоставлен самому себе, ощущение, что мы не люди, а обрубки. Так хочется иногда пошевелить отрезанной ногой, ты даже не представляешь! А отсюда все обиды, комплексы, фобии. Уже хотя бы поэтому необходимо восстановить империю – чтобы вылечить русских от неврозов, избавить от мазохизма и комплекса неполноценности. Еще Россия не сказала свои последние слова, – процитировал я стихи не помню кого, но строчка запала.
Сам удивился, ее вспомнив. Авторов стал забывать, зато цитаты засели в голове, как гвозди – сплошь теперь анонимные.Я был даже рад, что занесло на общие материи – какой смысл до оскомины выяснять отношения? Каждый останется при своем – не мнении, а опыте, но его как раз и не изменить, не выправить, у каждого свой. Допускаю, что когда сходятся двое, как мы с Иосифом, ни у одного нет ни абсолютной правоты, ни абсолютной вины, но быть все время над схваткой – это игнорировать самого себя, чем я и занимался всю мою жизнь, уступая Иосифу. С меня довольно. Я свою норму релятивизма и терпимости перевыполнил. Теперь моя очередь утверждать свою волю.
За мной не заржавеет.
Даже не заметил, как Иосиф возвратился на круги своя:
– …Считаю, что человеку должны даваться все-таки две жизни, а не одна. Одной недостаточно. Пусть первая будет школой, репетицией, черновиком, а вторая набело, с учетом прежнего опыта, исправляя сделанные ошибки…
– …и совершая новые, – вклинился я в поток его сознания. – А если и вторая не задастся, тогда что?
– В моем случае это невозможно. Чтобы еще раз случилось то, что уже случилось? Хуже быть не может. И с Леной и с Катей. Я стараюсь не думать об этом. Полный завал, ни малейшего просвета. Хана.
В тот момент я тоже так думал, что хуже быть не может, не подозревая даже, что ждет нас за ближайшим поворотом и какое коленце откинет наш сюжет всего через несколько часов.
– И с чего бы ты начал свою vita nuova? – спросил я. – С рождения? Ты бы хотел родиться заново? В другой стране, неевреем, а может быть даже женщиной?
– Нет, неевреем себя не представляю – это мне на роду написано быть евреем. Скорее женщиной, чем неевреем. Да и зачем с рождения?
– А, дошло. Ты бы хотел начать все сначала с того момента, как удрал в Штаты?
– Чуть раньше. Я хотел бы знать, что Лена беременна. Жениться на ней и возиться с Катей. Я тебе завидую, Волков. Потому что ты ее отец, а не я. Если бы мне вместо этих пустых американских лет Лену с Катей! И еще хотел бы избежать этого кровосмесительного кошмара. Трудно со всем этим жить. Мea culpa.
– Мea culpa? – переспросил я.
– Ну да. Моя вина.
– Поздно виниться, – сказал я, хотя католическая формула была кстати. – Теперь тебе ничего не остается, как жениться на обеих.
– Это тебе ничего не остается как жениться на Кате. Ты ей никто.
– Да, никто, – согласился я и впервые произнес это ужасное слово, отделив им от себя мою дочь: – Всего-навсего отчим.
Слышала бы Катя!
Кто я ей? Не отец и не любовник. Сорок тысяч братьев? Отчим. Не пора ли мне и вовсе стушеваться?
– А я женюсь на Лене, если она, конечно, согласится, – поспешил добавить Иосиф.
– И если на твою женитьбу согласится Катя, – добавил я, потому что мне не нравился этот заговор за ее спиной. Пусть это все пустые слова, но и они должны быть точны и честны.
– Катя еще ребенок, – возразил Иосиф. – Для нее это гимнастика, а не любовь. Просто пришла пора, а тут я подвернулся. Плюс благоприятные метеорологические условия. Точнее – неблагоприятные, но как раз для нас благоприятные.
Мне казалось, я схожу с ума, я слышал все это уже тысячу раз, одна и та же песня на два голоса.
– И не только это, – продолжал Иосиф. – Монтень пишет, что есть люди, которые не знают других видов общения, кроме этого. Особенно женщины и особенно в юности. Катя просто не знала, как ко мне подступиться.
– Речь сейчас не о ней, а о тебе, – не выдержал я.
– Не преувеличивай, Волков. Ты придаешь значение пустякам. Чисто механическая работа, несколько мгновений, лично у меня это происходит очень быстро, разгрузка семенных вместилищ, как пишет опять же мой вечный спутник. Никогда не уверен даже, что женщины успевают что-нибудь почувствовать со мной.
– Ты, вижу, выпускник Катиной школы, хоть и ссылаешься на Монтеня, а не на Фрейда. Легкая гимнастика, мгновение страсти, капля спермы – всего ничего, а в результате Катя беременна от собственного родителя.
– Да, если б не это, все было бы значительно проще.
– Ты так считаешь?
Иосиф продолжал что-то еще говорить, а я то ли закемарил, то ли отключился, мне стало как-то по фигу, что он еще скажет, ничего нового, по второму, по третьему, по четвертому заходу. Все было обговорено по многу раз, но слова оказались лишними, бессильными, бессмысленными. Как испорченная пластинка – игла застряла на одной дорожке, мотив обрыдл, но уже не раздражал, а убаюкивал, действовал, как снотворное.
Не исключено, что я тоже что-то еще говорил, будучи в отморозке, все как-то выветрилось из памяти. Да теперь и неважно.
Помню только, что нас снова занесло на любовь.
– Ты даже не представляешь, какой у ревности выбор! Я ее ревновал ко всем. К любому мужчине, к любой женщине, к столу, за котором она сидит, к книге, которую читает, к пейзажу, которым любуется. К реке, к цветку, к ее дебильной сестрице, которую она до сих пор деткой называет, а той уже за тридцать. Сходил с ума от ревности, все равно – к кому. А когда узнал, что вы с ней женились и у вас ребенок, целиком сосредоточился на тебе. Решил, что роман у вас начался еще при мне. А то и до меня.
– Как раз то, что ты называешь долгом и в чем меня упрекаешь. Конечно, какие только преступления не совершаются во имя любви, но я не был влюблен.
– Вот что самое невероятное! Мне казалось, весь мир помешался на ней, потому ко всем и ревновал. И еще я не мог вообразить человека, который ни в кого не влюблен. А ты ни в кого?
– Разве что в тебя. Успокойся, я пошутил. Мы с Леной люди безлюбые, а я к тому же человек долга, все делаю по обязанности, темперамент нулевой.
– А Катя? – перебил он.
– Что Катя?
– Ее ты тоже любишь по обязанности?
– Видишь ли, несмотря на твое биологическое отцовство, у тебя все-таки никогда не было детей. Вот тебе и трудно понять, что это такое. А мне, как человеку безлюбому, трудно понять собственнические инстинкты в любви. А уж придавать такое значение целибату как-то совсем уж старомодно.
– А ты разве не переживаешь, что между мной и Катей…
– За Катю переживаю, потому что для нее это тупик. Я даже не понимаю, как ты решился. Даже если инициатива исходила от нее. Она еще несмышленыш. Пускай ее инициатива, но пронырой оказался ты. Рано или поздно это должно было с ней случиться, но при чем здесь ты? А что делать теперь, когда она беременна?
– Ты же ей никто – так женись на ней.
– И говно же ты, – не выдержал я.
– Говно, – согласился он.
Вот с такого трепа начались наши бдения в БД, которые так печально кончились. Моя совесть относительно чиста – я его предупредил о том, что с его жидовской мордой и американским паспортом, он здесь – персона нон грата. А подстраховать его у меня не было времени – куча дел, жесткий прессинг.
Пересказывая весь этот стеб, опускаю перебивы – мне приходилось отлучаться по делам, до которых был так дотошен Иосиф, но, похоже, не сразу просек, чем я здесь занят, да я и сам запутался, кому из двух господ служу в первую очередь. Плюс, конечно, мой мобильник, который не давал ему покоя. В этом огромном отключенном от мира лабиринте я был одним из немногих, кто мог в любую минуту мгновенно выйти на связь с любым пунктом на земле – даже странно как-то было звонить из Москвы в Москву через спутник связи. Сам я редко звонил, а когда звонили мне, больше слушал, чем говорил, и отвечал односложно. Иногда я пересказывал полученные сообщения Иосифу – главным образом о сомнамбулическом движении войск, командиры которых получали противоречивые приказы из Кремля и из Белого дома и не знали, чью взять сторону. Было от чего растеряться – в Москве в это время было два президента, два главнокомандующих, два министра обороны – поди разбери, кто настоящий, а кто потешный. Мне все равно, кому служить лично – я в обслуге у идеи, не у человека. Вот почему я был относительно спокоен – гамлетовы колебания таманцев или кантемировцев, как и сомнамбулическое кружение танков и бэтээров вокруг Москвы – все это никак не могло повлиять на ход событий, а ребята из Альфы и Вымпела, от которых все зависело, выжидали и томились в казармах. Хоть я и подозревал, что чаша весов вот-вот качнется.
В очередной раз зазвонил телефон, но на этот раз была Катя, и по ее взволнованной, запинающейся речи я понял, что с ней опять что-то стряслось.
– Нет, ждать не могу. И по телефону не могу. Лене уже сказала. Я должна вас обоих увидеть. Немедленно. Сейчас же.
И в ответ на мои возражения, что я здесь как-никак на работе:
– Занятой ты у нас, однако, мужик, Волков. Короче, я выхожу, через полчаса, встречай где обычно.
И повесила трубку.
Иосиф смотрел на меня в упор, а я отвечал односложно, как всегда по телефону. Но сейчас я ловил кайф от сверлящего и беспомощного взгляда Иосифа. Хотелось мучить его и мучить, уж слишком легко этот верхогляд пронесся по жизни, портача налево и направо.
Ничего не сказав Иосифу, спустился вниз и, пройдя сквозь тройной кордон – милиции, охраны и боевиков, оказался среди осатаневшего жлобья, который пел, кричал, размахивал красными флагами и наскоро нарисованными плакатами, на которых кремлевская камарилья была изображена с жидовскими носами. На месте евреев не принимал бы на свой счет. Кого, к примеру, имеет в виду этот скуластый парень, перепоясанный лентой с четырьмя большими буквами РЕКС, что, легко догадаться, означает «Режь Евреев Как Собак»? Либо из той же братии с плакатом «Снести синагоги – штаб жидо-фашизма!» – для него что синагога, что Кремль без разницы. Говорю это с некоторым сожалением, будучи формалистом и придерживаясь строгих правил в лингвистике. Я за то, чтобы слова были адекватны предмету, и когда, будучи в легком подпитии, назвал Иосифа жидярой, обозначил этим словом племенные, генетические черты, коих он наглядный образчик, а в некотором роде даже квинтэссенция. А эти неистовствовали и обзывались просто так, по чистому вдохновению, пытаясь перекричать призывы Кремля к окруженцам, которые, вперемежку со шлягерами, неслись из желтого бронетранспортера.
Атмосфера была инфантильная и жизнерадостная – нечто среднее между революционной маевкой и пионерским лагерем. Один, грудь в орденах, патриотически растягивал аккордеон, прокручивая сталинский репертуар, чуть поодаль парень с русой кудрей наяривал на гитаре только что сочиненный гимн белодомовцев, а еще в нескольких метрах тусовался небольшой митинг, с полсотни так человек:
– Пеньковый галстук на шею – и вся недолга! Коли продался жидобесам, – сказал казачий сотник в опереточном одеянии, но автомат у него был самый что ни на есть настоящий.
Президента не костерил здесь только ленивый.
– В святой Кремль пробрались! В сердце нашего отечества! Как черви! – причитал провинциального облика пенсионер с ввинченной в куртку Красной Звездой.
– Не сокрушайся, папаша, – успокоил его сотник. – Мы их оттуда не сегодня–завтра выкурим. А там уж загуляем. Спляшем на костях ельценитов!
Все были, как во сне, но кто знает, может так только и делаются революции – в ударе, в угаре, в опьянении, в отрыве от реальности, чтоб произвести на свет новую или, наоборот, воспроизвести старую? И что лежит в основе зачатия? Видок у нас при спаривании еще тот – дикие и нелепые телодвижения, на лице ярость и тупость. А как являемся мы на свет – в муках, в крови, в слизи, с чревовидным отростком, уродливый узел от которого сохраняем до конца дней своих, и единственные оба наши прародителя были с гладкими животами, а не как на картинах.
Революция с лицом Горгоны-Медузы, на которое лучше не глядеть, так отвратительно и ужасно.
Я искал Катю и смотрел себе под ноги, перескакивая через вывороченную брусчатку, прутья арматуры, массивные, сталинских еще времен мусорные урны и прочий подсобный материал для будущих баррикад. Одна уже была почти готова и завершалась опрокинутой ржавой ванной. Рядом с ней усердно трудились несколько молодцов в шинелях и камуфляже, выковыривая асфальт, а чуть поодаль были аккуратно, стратегическими кучками, разложены булыжники, традиционное орудие пролетариата. Среди других домашних заготовок отметил заточки, хоккейные клюшки и каски, щитки, самодельные бронежилеты, ломы, металлические прутья. Кто во что горазд. По сравнению с этой самодеятельностью, десантники по другую сторону колючей проволоки – в бронежилетах и лыжных шапочках под касками, с короткоствольными автоматами и дюралевыми щитами – производили отрадное впечатление своим профессионализмом. Однако их было совсем немного, и они бездействовали вместе со своими БТР-80, которых было всего три, в то время как плебс наливался энтузиазмом и злобой, Бог весть откуда черпая вдохновение.
Вот она стоит, прелесть какая, чернобровая, с ямочками на щечках, с выбивающейся из-под вязаной шапочки мальчиковой челкой, прелестная, легкая как дыхание и в доску своя, родная, единственная, дочь, никто, парубок, дивчина, невеста.
Наглядное доказательство, что я не безлюбый, а однолюбый человек.
Девочка моя.
Ее здесь только не хватало!
Продолжение следует
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.