Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Жена

Опыт художественной соитологии

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Увы, я больше не чувствую сладости разврата, хотя до сих пор не могу спокойно смотреть на женщин, каждую мысленно раздеваю: так и не осуществленная ни разу мечта, чтобы не они сами, а я, хоть чуточку сопротивления, – не привелось, меня всегда опережали. Или все перепуталось у меня, и я жалуюсь на то, за что должен благодарить? Я и в самом деле не знал отказов. Таня не в счет, просто она любовное ложе принимает за ринг, а пот борьбы за пот истомы. Молодая, рано или поздно образумит­ся, пока что звереныш, а не баба.

Вечером, уходя от жены в свою комнату, долго еще лежу с от­крытыми глазами и мечтаю о других женщинах, а среди ночи не­сколько раз просыпаюсь от желания, отчего плохо сплю, но жену не беспокою, это была бы сублимация: «Нет, не тебя так пылко я люблю». А кого? Таню, которая утверждает, что она тигр? Нору, которая есть женский вариант Дориана Грея? Ядвигу с ее вдо­вьим одиночеством и культом страдания? В том-то и дело, что ни­кого! Какая же это любовь, когда хочется всех без исключения, а не только тех, кого имею. Я против своеволия и капризов либидо и стараюсь не отличать красавиц от уродок, юных от стареющих и постаревших – а что, они иначе Богом устроены и не заслужива­ют любви? В мои годы я перестал быть прихотлив в этих делах, превратился в демократа и эгалитариста, теперь я за равенство и справедливость – каж­дой, как говорится, по ее потребностям. Пусть эта утопия осу­ществится хоть между полами – да здравствует сексуальный коммунизм! От сексуальной анархии к сексуальной демократии: равны не женщины и мужчины, а равны женщины между собой и перед лицом мужчины! От теории к практике – разве иначе я бы связался с Норой с ее возрастными комплексами? С меня жены довольно. Вот почему я не кривил душой и не выдрючивался, ког­да Таня спросила меня, неужели мне в самом деле нравится Нора, имея в виду ее возраст, а я ответил, что мне нравятся все женщи­ны, в том числе Нора, исключений не бывает.

И я как все? – спросила меня тогда уязвленная Таня, не­пременно желающая быть единственной.

Мне нравятся и Нора, и Таня, и Ядвига, не говорю уже о жене, плюс тысячи безымянных встречных-поперечных, да и за­чем мне их имя – избыточная информация, чистая условность, хотя пристает к каждой из них и не отлепляется, вот как мне труд­но сейчас их переименовывать, привыкать к Тане, Hope, Ядвиге, хотя на самом деле при рождении они были поименованы совсем иначе, а некоторые даже успели исправить родительский выбор, и Жозефина стала Инной, а Желанна – Ланой (и Норой – Эле­онора). И все-таки я меняю им имена, удваивая их существова­ние, и вот уже они водят вокруг меня хоровод – шесть вместо трех, а с женой восемь, хотя жена и без имени. Но даже среди та­кого множества женщин я не испытываю больше сладости греха, и это меня огорчает, как побочный продукт старения. В большей мере, чем выпадающие зубы, которые у меня все на местах, хоть два и пошатываются, плешь, которой у меня пока что нет, либо седина – только чуть-чуть, на висках.

Чтобы во всем этом удостовериться, пришлось прибег­нуть к предмету, в который я заглядываю только, когда бреюсь (нерегулярно), но зато недавно я рассматривал собственные фо­тографии на предмет посылки знакомым вместо поздравительных открыток – это, признаю, выпендреж. Что делать? Или каждый раз заново впадать в тавтологию и одаривать друзей клиширован­ными пейзажами-натюрмортами с клишированными надписями на все случаи жизни? Что за собой знаю, так это умение найти не­ординарные формы для ординарных действий. Так вот, борясь с американским ширпотребом и отбирая свои снимки, решитель­но заявляю, что не нравлюсь себе ни на одном, фотограф ни при чем – будка мне моя не нравится, то бишь физия, а не то, как она вышла на фотокарточках. Я вообще себе не нравлюсь, хотя и не урод, если объективно, да и особых проступков за мной не чис­лится, совесть по ночам не скулит. Может, идеалы, на которых я воспитан, слишком расходятся с тем мною, который получился в результате густого замеса генов и обстоятельств? Или, припи­сывая себе отсутствующие пороки, я скрываю наличествующие достоинства? Говно я порядочное, вот что, – с этого и следовало начать. Но особенно мерзок я именно с женщинами, неопровер­жимое свидетельство чему история, которую расскажу.

Даже целых три.

Я сейчас не об изменах, которые суть профилактика само­го безупречного брака, и даже не об изменах одной любовнице с другой, что по сути уже групповой акт, но и это меня нравствен­но не колышет, разве что с гигиенической точки зрения. Я мало кого любил в жизни, и меня мало кто – квиты. Поэтому, когда Таня сказала, что я знал сто женщин, зачем мне сто первая, я не нашел, что ей возразить по существу:

Ну уж, сто первая…

Ну, пятьдесят первая! Вы что, коллекционер?

Я начал в уме считать, но бросил, потому что и в более спо­койной обстановке сбивался на втором десятке, имена повто­рялись, нужен листок бумаги, чтобы не запутаться, – женских имен в России вчетверо меньше мужских, да и тех негусто. К чему я это? Я возобновил атаки, но от меня на этот раз слишком много требовали, и наперед, в качестве задатка. Во-первых, на­стоящей любви, но откуда ее взять, просто хочется поразвлечься с вдвое младше меня девицей, которая две недели назад называла меня дядей Вовой и продолжает выкать, а я ей – ты. Во-вторых, я должен, оказывается, снять с нее табу, которое с самого себя мне и снимать не пришлось. Если бы жена друга – это как раз я соблюдаю; так не жена – дочь, а если знаю ее с рождения – что с того? И потом был многолетний перерыв, и вот вместо веснуш­чатого подростка двадцатипятилетняя рыжая женщина с мужем, дочкой и любовником. С отцом мы встречаемся регулярно по пятницам (сауна, обед, пулька за полночь), а теперь вот и с доч­кой – по четвергам (я педант, даже в таких делах предпочитаю точность).

А где веснушки? – поинтересовался я, обнаружив про­пажу.

Летом снова появятся. А сейчас только местами, на пле­чах вот. – И расстегнула свою джинсовую рубашку.

С этого, собственно, и началось. Ее большие карие глаза – один косит, как и у моего друга, обоим идет – стали и вовсе огромными от удивления, но, как мне показалось, немного наи­гранного, она же по профессии актриса, не говоря уж о том, что весь мир лицедействует, но больше всего женщины. Так ей и ска­зал:

Ну, знаешь, это нужно быть совсем дурой, чтобы не за­метить прежде. Ведь уже два месяца, как ты объявилась после многолетнего отсутствия. Шестьдесят дней – и ты ни разу не представляла? Брось мозги вкручивать – на сцене у тебя, наде­юсь, лучше получается, не видел… Неужели в самом деле не пред­ставляла? А все эти мячики, которые я тебе бросал?

Так то же были шутки!

Что ж я, при твоем отце должен был говорить прямым текстом! Испанки те вообще движением веера объясняются, и все понятно!

Когда это было!

Она помолчала – не знает, какую роль выбрать: притвор­щицы или дуры? Умишко у нее, конечно, воробьиный, да разве в том дело?

У нас в доме Владик, бойфренд моей соседки, он по утрам в одних трусах бегает, высокий, красивый, но я его как мужчину не воспринимаю, потому что он уже с моей подру­гой.

Если так говоришь, то как раз наоборот… – начал было я, но понял, что не дойдет. – А он тебя? – решил зайти с дру­гого конца. – У него, надеюсь, воображение не такое укоро­ченное. Как он тебя воспринимает? Ты об этом думала?

Думала.

Вот видишь – думала! Выходит, как о мужчине о нем и думала. Просто ты гордая, молодая… – «И глупая», хотел добавить, но сдержался, уж очень хороша, что зря обижать? – Привыкла, чтобы за тебя решали.

Это было не совсем так, я это знал – сопротивляется же она мне, хотя я за нее и решил уже, сняв табу с обоих (с себя – несуществующее). Отвык от любовных игр, да и умел ли когда? Все для меня сводится к одному, а сейчас и времени в обрез – жизненный цейтнот наступил, ничего не успеваю и, по-видимому, уже не успею. Будущее, которого у меня уже нет, у нее еще впереди, она живет надеждами, которые хороши утром и плохи вечером. В некотором смысле моя жизнь более полноценная, чем у нее, – живу настоящим. Она может отло­жить на завтра, я – нет. Терпеливо слушаю ее лепет:

… не знаю… Конечно, вы мне нравитесь, всегда нра­вились, с детства, у нас дома, если хотите, ваш культ. И сей­час, когда мы приехали сюда в гости, вы самый лучший, кого я встретила в Нью-Йорке. Но я в самом деле как-то не думала… Вы ведь друг папы. Представьте, папа узнает?

Хочешь, я ему позвоню? И маме. И бабушке. И мужу. И твоей дочке, и моей жене – всем, всем, всем. И зачем ему узнавать? Ты ему о других своих романах рассказываешь? Он что, твое доверенное лицо? Даже если узнает – он же папа, а не муж. Он и так видит, что ты мне нравишься, не слепой. Он бы, наоборот, на меня обиделся, если бы ты мне не нравилась.

Укороченное воображение, убогая мораль…

Скажу честно, за всеми этими аргументами мне даже расхотелось – тоже мне невидаль, смуглая леди, смутный объ­ект желания, почему у Бунюэля одну и ту же женщину играют две актрисы? Герой моего возраста, желание такой силы, что он не различает объекта, ведóм чистым инстинктом, идет на запах молодости. Тоска по чужой юности? По собственному прошло­му? По любви? Меня уже удовлетворяет само возбуждение, последняя надежда забросить семя в неведомое будущее, гнетущий страх смерти, с ней в прятки не поиграешь.

Вот этот рыжий мальчик, которого все принимали за девоч­ку и который был девочкой по своим половым признакам, но не по сокровенной своей сути, о которой тогда сама не догадыва­лась, а сейчас удивляется. Водилась только с мальчишками, а в де­сятом исключили из школы, с трудом удалось замять и устроить в вечернюю – пырнула ножом лучшего своего друга. Что оста­лось от того задиристого и опасного мальчугана в этой двадца­типятилетней женщине? Острое любопытство возбуждает меня заново. А может быть, желание и есть любопытство? Сказано же, познал женщину – лучше глагола для этого дела не знаю. Но это первый раз – познал, либо каждый раз познаешь? Выходит, каж­дый раз другая женщина? Женщина – Протей? А к старости ис­чезает любопытство и стихает страсть?..

Это пройдет, само собой пройдет, только нужно время, я должна привыкнуть, – говорит Таня, отвечая понемногу на мои ласки.

В наших отношениях нет даже формального равенства, и я не знаю, что легче: мне перейти с ней на «вы» или ей на «ты». Или перейти на английский, где сливаются в «ю», упрощая сти­листику отношений? Гениальный язык, хоть и глухой к оттенкам.

Со временем, конечно, мы с ней все отрегулируем, но пока что это «ты» – «вы» придает нашим отношениям дополнитель­ную запретность, преодоление которой и есть страсть. Когда мы осилим все эти табу и препятствия, любовь превратится в меха­нический акт, в акт трения.

Как выяснилось, тот рыжий веснушчатый мальчик, кото­рый передразнивал моего картавого сына, жив в ней до сих пор, и мужские черты окончательно выкристаллизовались в этой небольшой, но крепенькой женщине. Спор между сторонника­ми двуполой и однополой модели разом бы прекратился, если бы его участники провели эксперимент над Таней, – судя по ней, человек существо двуполое. Я, по крайней мере, потерял ощуще­ние разницы. У нее сильные руки и навязчивый сон, что очередной любовник рожает от нее мальчика. Какой, однако, разительный контраст с тем матриархатом, который ее окружает, – дочь, се­стра, мать, бабушка: мой лучший друг всю жизнь ощущал себя, как петух в курятнике. Может, Таня и образовалась по-мужски, сопротивляясь этому женскому монастырю? Или была задумана мужчиной, но в последний момент Всевышний замешкался и вы­шла накладка?

Я был задуман женщиной, это уж точно. У меня маленькие ступни и ладони, как у князя Андрея Болконского, я покупаю об­увь в детском или женском отделе. «Никогда не встречала чело­века с такими крошечными конечностями», – утверждает моя жена. «Как ты ходишь? Почему не падаешь?» – это у нее такой юмор. Она меня дразнит и третирует, вот почему я ищу утеше­ния на стороне, которого не нахожу. Мы устали друг от друга, надоели: мне – ее проблемы, которые она все хочет опрокинуть на меня. Как здесь говорят, я не обещал тебе розового сада, сама справляйся, я не могу возвратить тебе молодость, достать друзей или любовников, а тем более… На этом обрываю, а то выгонит из дома, если прочтет.

Недовольство собой переходит в недовольство мной, а я себя успокаиваю, что несть пророка в отечестве своем. В конце кон­цов, не верный ли признак яркой индивидуальности – эти мои уникальные ножки и ручки, как у женщины из французских ро­манов прошлого века? Легкости – вот чего алчет моя усталая и убывающая душа!

А за что ты пырнула товарища? – интересуюсь у Тани во время перерыва между раундами нашей борьбы, которую она, бу­дучи по натуре мужчиной, принимает за любовь. А я, будучи жен­щиной, начинаю уже понимать, как приятно будет в конце концов сдаться. Это у нас такая с ней игра – Таня перешла, сама того не заметив, от обороны в наступление, я ею почти раздет, сопротив­ляюсь только приличия ради, чтобы не остыл в ней пыл борьбы, чтобы не успела она обнаружить, что мы поменялись ролями.

Он меня принял за девочку и начал приставать! – зала­мывает мне Таня руки за спину.

А что, если она лесбиянка – активная, естественно? Да я бы не удивился, окажись она гермафродитом! Ее никто в детстве не принимал за девочку, а мой лучший друг дружил с ней как с сы­ном – до определенного времени, конечно. Сейчас она его пре­зирает за бесхарактерность. Он и в самом деле тряпка, Обломов, сибарит – за это его все и любим.

Пожалуй, я был все-таки не очень точен, когда сказал Тане, что Нора мне нравится, как все остальные женщины. Чуть по­меньше, чем средний представитель их рода-племени, а Таня – чуть побольше. Что-то меня в Hope смущает, даже отталкивает. Ну, прежде всего, конечно, ее готовность спать с любым мужиком, исключений нет – Нора общедоступна. Она болтлива, я записал некоторые ее любовные истории, хотел сочинить за нее «Днев­ник бляди», но скоро передумал – ее похождения многочислен­ны, но однообразны. Единственная запись, которая мне пригоди­лась, принадлежит мне, а не ей: «Я у Норы двадцать седьмой». В отличие от меня, она ведет точный реестр своим победам и счи­тает, что недобрала. Еще меня смущает, что я не знаю ее возраста. Вообще, это женская бздёж – скрывать возраст: мужчина может дать ей больше, чем на самом деле. Это незнание – щелчок вооб­ражению, которое уносит тебя в беспредельную даль, представля­ешь худший вариант, партнерша на глазах дряхлеет.

Любимые темы Норы – любовники и возраст. Она легко перескакивает с одной на другую, хоть для нее они скорее всего связаны: любовники как способ преодоления старости и надвига­ющаяся старость как конец любви.

Когда мужчины перестанут меня хотеть, покончу с со­бой, – говорит Нора, и я вспоминаю, как в моей предыдущей жизни – в Москве – слышал схожую фразу, а спустя полтора де­сятилетия увидел эту женщину снова, уж точно никем не желан­ную, но живую; так и тянуло напомнить, еле сдержался, зато Hope эту поучительную историю рассказал, ничуть ее не смутив.

Как мало десятилетий дано женщине, – продолжает она тему женского возраста.

Столько же, сколько мужчине, – возражаю я.

Неправда! Мужчине больше!

Как мало десятилетий, но зато как много дней, – согла­шаюсь я с ней и предъявляю новый аргумент. – Длина жизни за­висит от шкалы измерений. Утомительная череда праздных дней, деть некуда.

Но и она в конце концов проходит. Да хоть в минутах – и те проходят!

Возразить нечего – права она, а не я. И как раз на приме­ре женщин очевиднее быстротечность человеческой жизни, да только нелепо за них сочинять, хоть сами они и тяжелы на подъем, передоверяя мужчинам описывать их переживания. «Эмма Бова­ри – это я», – найдется ли в мире альтруистка, которая опишет, что чувствуем мы, мужчины? Есть ли среди них Толстой, Золя, Флобер или Лоренс? Но это к слову пришлось и не суть важно, потому что я уже давно вышел из того возраста – либо состоя­ния, – когда их переживания меня волновали. Потому и не на­пишу я «Дневник бляди», хоть героиня налицо, что моя специ­ализация – мужчины, которые мне понятнее, да и интереснее женщин. Сколько же все-таки Hope лет? Как и мне? Не есть ли она тогда мое зеркальное отражение, пусть другого пола, не все ли равно? Мы же, кажется, договорились, что человек двуполое существо.

Будь женщиной, я переживал бы свой возраст иначе, и убы­вающая жизнь тревожила бы меня больше, чем убывающая душа. Или мы с Норой разно это зовем: я – душой, она – любовью? Не столько даже она походит на Дориана Грея, а Дориан Грей по­хож на женщину больше, чем на мужчину, но ведь его автор и был женщиной – вот в чем секрет Дориана Грея, как я сразу не доду­мался! Потому что не думал – сколько пропущенных, неосознан­ных предметов и явлений оставляем мы за собой! Впервые сейчас думаю о своей жизни как о неотвратимо утекающей. Неужели я теперь на двадцать лет ближе к смерти, чем двадцать лет назад? На тридцать, чем тридцать лет назад? Так и следует вести свое летосчисление рас­терянному перед лицом смерти человеку: по мере приближения к смерти. Если бы знать день смерти, то можно было бы и в обрат­ную сторону считать – шестьдесят лет до смерти, сорок, десять, пять, год, три месяца, неделя, день, час. Я чувствую ее приближе­ние по общему физическому упадку, только он один исправно и работает, во всем остальном природа ставит подножку за поднож­кой, не ожидал, что будет столько подвохов. Вот левым ухом тика­нье часов уже не слышу, а правым еле-еле, жизненные мои силы поизрасходованы.

Будь я женщиной… С меня довольно моих собственных, муж­ских забот. А Норины записки следовало бы озаглавить «Дневник возвышенной бляди» – так она высокопарна, ни слова в просто­те, утомляет высоким слогом. Я сгибаюсь под грузом ненужных подробностей ее жизни. Зачем мне это лишнее знание, когда я не знаю необходимого – ее возраста.

Зачем мне знать, что она была тупицей в математике, отча­явшийся учитель оставил ее после урока и, положив на стол две спички, спросил, сколько будет, а она вместо ответа разрыдалась? Зачем мне знать, что она научилась узнавать время по часам толь­ко в двадцать лет? «Как Ленин живее всех живых, так я тупее всех тупых», – говорит мне Нора, и я представляю, что когда-то дав­ным-давно какой-то мужчина – и может быть, не один – уми­лялся этим ее рассказам, а я слушаю вполуха и не слушал бы во­обще, не будь графоманом. Ко всему прочему, она любит музыку, а у меня нет слуха. Полное несовпадение, хотя как-то мы друг с другом ладим. Я отдыхаю, когда звонит телефон, и она заводит свои бесконечные чепуховые разговоры, жестикулируя и гримас­ничая – чуть не до потери сознания, но, к сожалению, ни один ее собеседник не обладает ее выносливостью, сдается первым. Машу ей рукой, чтобы не пересказывала, все слышал, хотя полно­стью отключаюсь во время этих ее вдохновенных телефонных ма­рафонов.

Она влюблена, но не в меня. Поместим ее любовника, кото­рого она называет «моим львенком», в штат Юта – расстояние то же, направление другое, чтобы не быть совсем уж натурали­стом – и дадим им встретиться, ну, три-четыре раза в год. Муж преподает в Итаке, серьезный такой американец, ей с ним скучно, понять ее можно, но скучать с ним не приходится, так как он на­езжает в Нью-Йорк редко и всегда, предварительно оповестив, – только один раз чуть не попалась со своим «львенком». Меня держит про запас, потому что с «львенком» у них на исходе. Что- то такое лепечет о запахе любви, я это где-то тоже читал, – так вот, в последнюю их встречу в мнимой Юте «львенок» перестал пахнуть как прежде, а это значит – разлюбил. Ее это беспокоит опять-таки в связи с возрастом: а что, если последняя любовь и последний любовник? В первый же наш вечер она успела расска­зать о всех своих возлюбленных, у меня мало что осталось в па­мяти – только первый, от которого она сделала аборт и теперь вот нет детей (переживает), и последний, какой-то перуанец либо колумбиец, встретились в поезде Париж – Рим, совсем еще маль­чик, чем и привлек, но спустя полгода позвонил в Нью-Йорке, по­шлые слова, прост и примитивен, сама себе теперь удивляется. У нее приличный английский, читает даже американские стихи и ходит в бродвейские театры, но ей все-таки скучно с мужем-аме­риканцем, который ее любит, и она реэмигрировала в русскую среду, а теперь вот регулярно ездит на родину, где ей молодо, ве­село и счастливо. Здесь ей плохо, и она хочет вместе с выжившей из ума матерью отправиться в Израиль, в пустыню, где красиво и опасно. Я ей советую в Сирию, где опаснее. Или в Кувейт.

Болтунья, фантазерка, врунья, алкоголичка, она втягивает меня в свой банально-восклицательный мир, где мне – что ду­рака валять! – приятно. В конце концов она выбалтывает свой возраст, который я разгадываю как шараду согласно побочным знакам. «Львенок», о котором она вспоминает в самые неподхо­дящие моменты, ее младше, хотя ему уже сорок. Мужу под пять­десят – год-два разницы, скорее все-таки в его пользу. Недавно мне позвонила моя одно­классница, и я остерегся с ней встретиться – а как был когда-то влюблен! Жена тоже почти ровесница, и если бы не ее сварли­вый характер, я бы ее любил и любил, она выглядит на пятнадцать лет моложе, когда в ладу с миром, плюс память, которую ей пока что не удалось из меня вышибить, хотя делает все возможное, вы­тесняя прежний взлелеянный образ вечной девочки. Когда на нее находит помраче­ние, она становится агрессивна, и я бегу куда глаза глядят – чаще всего в свою комнату. Но вот сейчас я у Норы и по периферийным признакам пытаюсь отгадать ее возраст и уже близок к истине.

Если бы это был ее единственный бзик!

В самую первую нашу встречу, когда я, преодолевая пессимистическую тягу моего воображения превратить Нору в глубокую старуху, начал ласкать это безвозрастное, но гибкое и жаркое тело, я был остановлен на полном скаку интимным шепо­том, в котором не сразу, но вовремя различил прямую себе угрозу. Судите сами!

Я расплачиваюсь, понимаешь, физически расплачиваюсь за свой грех. В самом прямом смысле. Порок вышел наружу, он не только в душе, но и на теле. Я ходила к врачу – никак не остано­вить. Все кончено, понимаешь?

Как ни был пьян, мгновенно отлип от этой все еще красивой женщины, хоть и без возраста. Ладно без возраста, так еще с дур­ной болезнью. Сифилис? Того хуже – СПИД?

Как только мои ласки ослабли, шепот изменил направление:

Останься. Никуда тебя не пущу! Да и как ты доберешься до Куинса? Поздно же… Хочешь, чтоб тебя убили? В такое вре­мя даже убийцы боятся ездить в метро. Знаешь, что было с моим мужем? Застал у меня любовника – нет, все было в порядке, мы как раз выходили, но он понял, и когда я вернулась, обозвал своло­чью и ушел на всю ночь в Центральный парк. Сидел на скамейке и ждал, когда его убьют. И представляешь, ни одной живой души, так всю ночь и прождал. Потому что нельзя поручать самоубий­ство другим, хотя, слава Богу, конечно… Ну, хочешь, я позвоню твоей жене? Она мне очень нравится… Если ты мне не отдашься, я заведу роман с ней, вот увидишь… Как ты можешь жить в Куинсе? Среди пенсионеров и иммигрантов? Они все в кожах ходят, смесь пота и кожи, ужасный запах! Нет, если любишь, то все равно – тогда хоть запах изо рта или не подмылась…

Ну, уж извини, предпочитаю, чтобы подмывались, успеваю подумать я, но вслух столь скромное пожелание не высказать, потому что нет таких сил, которые могли бы остановить сейчас Нору.

Я тебе постелю отдельно, у нас же комнат – не сосчитать, выбирай любую. Никто не будет мешать, не бойся, приставать не буду… – И без всякого перехода: – Ну, хочешь, соблазню? На спор! А ты сопротивляйся… Пожалуйста, ну прошу тебя, не остав­ляй меня сегодня одну, я не могу, мне так одиноко…

Как отказать женщине, когда она стоит перед тобой на коле­нях?

Мы проговорим всю ночь…

Этого еще не хватало!

То ли дело Ядвига – я не знаю польского, а она ни русско­го, ни английского, она говорит со мной по-польски, я с ней по-русски, изредка английские слова мелькают. Но говорим мы с ней мало, и то, что меж нами происходит, есть чистое и высокое искус­ство без всяких сторонних примесей. Удобнее любовницы у меня никогда не было и уже не будет: она живет у моих соседей с верх­него этажа, готовит им, выгуливает их крошечную белую собач­ку. Не надо никуда ездить, нет проблемы с хатой и страха перед разоблачением. Стоит уйти моей жене или ее хозяевам – време­ни у нас с избытком, столько и не надо, по крайней мере мне. Она готова встречаться чаще, но боится надоесть и отпугнуть. Верх тактичности, я таких не встречал, но какое-то давление испыты­ваю – или я это сам на себя давлю? – недавняя вдова, здесь со­всем одна, в Польше двое детей, на которых и ишачит. Ровесница Тане, но в Ядвиге какая-то грация, прирожденная утонченность что ли, женщина с ног до головы и красива до умопомрачения – только польки такими и могут быть, никто больше!

Мне она досталась совершенно случайно – благодаря моей куртуазности, редкой в нашем подъезде, где все больше грубых из­раильтян и крикливых иммигрантов с юга России, которая вовсе и не Россия. В самом деле, все в кожах, несет за версту, я предпо­читаю израильтян, похожих на арабов и таких же шумных. Моей безъязычной, а потому – и не только потому – молчаливой даме с собачкой я распахивал дверь, поджидал ее в лифте, пока она та­щила упирающуюся скотинку, придерживал пакеты, довозил до ее этажа и так далее – окружил несчастную женщину сетью мелких услуг, в которую она и попалась. Моим счастьем, однако, я обязан ее рассеянности: раздался звонок, она стояла на пороге и больше руками, чем словами, втолковывала мне, что вышла, забыв ключ, и единственный способ проникнуть ей в квартиру – через пожар­ную лестницу. Как вор в ночи, прокрались мы по этой лестнице из моей кухни в ее, вспугнув по пути заснувшую белку, и смутная аналогия с балконной сценой Ромео и Джульетты возникла, когда я был вознагражден застенчивым и порывистым поцелуем – за эту и все мои предыдущие мелкие услуги. С него все и началось. Больше пожарной лестницей мы не пользовались, наш роман на­чисто лишен романтического флера, ибо какая же романтика без слов? Однако и просто соитиями я бы наши встречи не назвал. Что-то еще, нет точного слова, я заразился от Ядвиги безъязычи­ем, о если б без слова сказаться душой было можно – был же вели­кий немой Шарло, так почему Муму не стать великим писателем?

В конце концов, живя в Америке и обслуживая своих хозя­ев (из Запорожья) и меня, Ядвига научается русскому и даже бе­рет у меня книги (у ее хозяев русских книг нет – как, впрочем, и любых других тоже). Русский она проходила в школе – что-то в нее тогда запало, теперь вот очнулось. Я и польский ее лепет начал уже понимать, и моему шовинистическому уху он казался порченным, коверканным русским, но Ядвига меня опережает, хотя русский словарь у нее диковинный. Несколько раз, в минуту близости, она называет меня «солнышко», с акцентом, мне это льстит, еще никто меня так не называл. Высокая, худая, кожа су­хая, что легко обнаружить в наше ньюйоркжское лето – не поте­ет. Глаза зеленые, как у моего кота, но редко смотрит прямо, а то бы не оторваться. Про таких говорят: писаная красавица. Что я могу сказать о Норином лице, на котором она что-то прячет под прической? Ну, о Танином чуть побольше. А здесь я готов впасть в описательный стиль, мне совершенно чуждый, я за лысую про­зу. Какая разница, какого роста герой, шатен он или блондин и где происходит действие – в комнате, которую Таня превратила в ринг, а Ядвига в храм любви, или в дюнах на Огненном остро­ве, где Таня, эта принципиальная любительница естественного, не смогла больше противиться своему естеству? Вот уж действительно дикий секс – криками распугала всех чаек, единственных сви­детелей нашей любви. А Ядвигу я так никуда и не свозил – какой там Огненный остров, даже в ближайший ресторан или киноте­атр, так – с этажа на этаж, то у нее, то у меня…

Муж Ядвиги, который довольно безответственно оставил ее двадцатитрехлетней вдовой с двумя детьми на руках и с долгами, был там у них, в Польше, художник, алкаш и экстравагант, доби­рая поведением то, что ему недодал Бог по части таланта. Корон­ным номером было публичное мочеиспускание – вставлял член в прозрачный шланг, который через всю квартиру шел к унита­зу, куда со всех ног устремлялись поклонники (главным образом -цы), с трудом поспевая за струей. Ядвига рассказывала, как он готовился, – много пил, но держался, терпел. Так и выебывался, пока на этом не погорел: сначала воспаление мочевого пузыря, потом рак мочеточника. Я было посочувствовал ее раннему вдов­ству, а оказалось зря:

И с ним тяжело, и без него тяжело, но без него все-таки легче.

Тогда я задал гипотетический вопрос – хотела бы она вос­кресить своего беспутного мужа?

Обречь его на муку повторного умирания? Ведь воскре­шение не для вечной жизни… Он так боялся смерти, и вот прошел эту грань, а теперь, значит, заново?..

Откуда у этой молодой женщины такой взгляд? Или это католическое воспитание? Сам бы никогда не додумался, но с этого разговора перестал повторять вслед за Пушкиным «Явись, возлюбленная тень…», хотя все еще тоскую по человеку, умерше­му полтора года назад, и тревожу своей тоской его вечную душу…

У тебя были в Польше любовники?

Были.

После смерти мужа?

Нет, после смерти не было.

Постепенно, с овладением ею русским и естественным притуплением изначальной страсти, обнаруживается фаталисти­ческий уклон – или изъян – в этой зеленоглазой женщине. Кое-что замечалось и раньше, но вот однажды, лаская и утешая ее, го­ворю, что по теории вероятности снаряд не падает в воронку от предыдущего, солдаты прячутся в таких воронках.

У меня все наоборот, – говорит она с некоторым даже нервным воодушевлением. – В какую воронку не спрячусь, обя­зательно именно туда и попадет. Мне прятаться бессмысленно. Я и не прячусь. И не жалуюсь. Все мои несчастья – это часть обще­го абсурда моей жизни.

Она свыклась с несчастьем, думаю я. Несчастье – самое род­ное для нее существо, ближе детей, не дай Бог отнять!

В другой раз рассказывает:

Муж высокий был, метр девяносто. Телевизор нес, при­жав к груди и подбородком придерживая, только купили, и вот с этой высоты, представляешь, на асфальт. И ничего – до сих пор работает. А я сегодня масленку из холодильника достала, крышка выскользнула и на стол упала, стол толстой скатертью покрыт, а под ней еще и клеенка, так представляешь – вдребезги. Оказа­лась, конечно, из старинного сервиза, а тот дорог как память – приданое моей хозяйки от ее бабушки. Нет, никто не ругался, но я по выражению их лиц вижу. Понимаю, что не трагедия, а так, не­приятность, но одно к одному, нервотрепка длиною во всю мою жизнь. Ребенок простыл – на три месяца! А я сама? Сколько скарлатиной болеют?

Месяц. Потом карантин недели две, – припоминаю я с трудом.

Вот именно – месяц и две недели. Так и было в первый раз. Но я умудрилась переболеть скарлатиной дважды. Во вто­рой – пять месяцев. С осложнением, потому и в больницу от­правили, а там уже, когда поправлялась, двустороннее воспаление легких. А потом, на нервной почве, чешуйчатый лишай. Из-за все­го этого на второй год осталась.

Что меня больше гнетет – моя неспособность помочь Ядви­ге или самоупоенный ее мазохизм? Как утешить того, кто утеше­ния не ищет? Нет, она не тщеславится несчастьем, не лелеет его, но свыклась с ним, как с собственным телом, которое, какое ни есть, а свое, другого не будет. Она толкует мои раздумья невер­но – или верно? – и старается успокоить, как Нора недавно, у которой я заподозрил постыдную либо модную болезнь, а оказа­лось, какая-то нервно-кожная и незаразная ерунда, типа распол­зающегося по лбу родимого пятна – теперь его нужно прятать под прической. На самом деле нечто другое, но надо же как-то ма­скировать живых людей, превращая их в литературные персона­жи! Так пусть будет пикантная родинка, которая стала волосатой бородавкой, либо нервный тик, либо еще что-нибудь, а по сути – кусок шагреневой кожи на теле, каинова печать греха на лбу!

Других это не касается, – заверяет меня Ядвига. – А то есть такие гибельные водовороты, куда всех затягивает – не дай Бог приблизиться. Знаешь, эти знаменитые семеечки из мифоло­гии – царь Эдип либо другой царь, Агамемнон: как зарядит, так на несколько поколений и на весь окрестный мир. А здесь все на мне сосредоточилось, другим не опасно. Мне даже самые простые вещи с таким трудом даются, диких нервов стоят.

Ядвига часто вспоминает мужа – и все недобрым словом, не прощая ему ни распутной его жизни, ни внезапной смерти, из-за которой обречена теперь на преждевременное вдовство, как пре­жде на соломенное.

Надорвался на бабах, – меняет она причину его смерти, а точнее, расширяет и усложняет ее. – У него уже не было внутрен­них органов – все скурил либо пропил. Сам себя и изничтожил, хорошо хоть, нас с собой не утащил. А ребеночек один монголо­ид, – впервые признается она и плачет. Слезы ей очень идут, как и многим женщинам, хотя не всем. Я ее утешаю и возбуждаюсь.

Уж коли я обозначил национальность Ядвиги, то упомяну за­одно, что Таня русская, а Нора (она же Элеонора) – еврейка. Я вовсе не любитель анкет и стереотипов, но какие-то родовые от­личия – поверх индивидуальных – все-таки существуют, куда от этого денешься? Не с потолка же они берутся, все эти этниче­ские клише, да хоть предрассудки, и разве не залог их верности то, что они стали трюизмами? Истина не умаляется от частого упо­требления. Конечно, эти родовые стереотипы, являясь итогами, сгустками многовековых наблюдений, в конце концов навязыва­ют роль индивидууму либо даже клану, когда те уже, может быть, их лишены, выйдя за пределы целокупности, этими стереотипа­ми обозначенной. И все равно, что-то темное, родовое, изначаль­ное, утробное поднимается порой в человеке и застилает суету его внешнего поведения. И потом, поди разберись, где родовое, а где личностное!

Никогда мне уже не представить Ядвигу русской или еврей­кой – тип не тот, в России если и встречается, то в виде ис­ключения, как самостийная особь. Пусть стереотип, но какая культура обходится без них? Самая красивая, самая холодная, са­мая возбуждающая, словно и нет плоти, чистая духовность так и струится – с картины Боттичелли сбежала! Славяне?! Что обще­го между полькой и русской? Да, я влюблен в Ядвигу и никогда уже больше такой женщины не встречу, но как быть с ее мазохиз­мом и двумя детьми, из которых один монголоид? А если бы оба были нормальны или не было бы ни одного, как быть с моей же­ной, которая прощает (и поощряет) мои измены, но никогда, ни разу ее не предавал? Этот негласный договор мы неукоснительно выполняем – уж что-что, а положиться друг на друга мы можем. Мне легче предать Ядвигу, с которой я знаком без году неделя, чем жену, с которой прожил целую вечность. А то, что по натуре пре­датель, – сам знаю.

Мне совершенно нечего сказать о русском типе, так как это основная женщина, которая встречалась на моем жизненном пути, и родовое давно отступило на задний план перед индивиду­альным. Есть какой-то общий нордический тип, но все это надо помножить на многовековой русский уклад и советские условия существования. Отсюда такой разброс национального характера: злодей и святой, герой и преступник – без переходов, полное от­сутствие золотой середины, на которой держится любая другая нация. То же с женщинами: чистота и грех, разврат и монастырь. Я бы рискнул сказать: разврат в монастыре. А так, конечно, коня на скаку остановит, в горящую избу войдет, кто же спорит? Но и тот французский Дон Жуан прав, который воротился из России, не встретив там ни одной женщины: либо мать, либо блядь. Или обе в одной. Мне попался второй вариант в чистом виде. Она даже к собственной дочке первые годы никаких чувств не испытывала:

Почему я должна любить кусок мяса?

В любви она не преображается, а перевоплощается: между этими двумя Танями нет никакой связи. Там, в дюнах Огненно­го острова, она кричала исступленно: «Я тигр! Я тигр!», – и в самом деле, ничего человеческого, чистый зверь, не обязательно тигр, но непременно из хищников. Я не удержался – нет, хвоста все-таки нет, но если бы нащупал, не удивился. И речь вдруг стала совсем иной, словно она долго себя сдерживала, а сейчас прорва­лось. Или она только со мной такая, выравнивая наши отношения с помощью грубого сленга? С трудом улавливаю смысл:

Он меня клеит… В голове таракан… Фуфло… Пьянь и наго­та… Тягомотина и грязнуха…

Чернуха, – вставляю я.

Нет, грязнуха, – настаивает дочь моего лучшего друга.

У нее неестественный культ естественного – ничему не учи­лась (и не хочет), а поэтому не имеет предрассудков (на самом деле множество). В скобках – мой комментарий к ее жизненному девизу.

Ты читала Вольтера? – дивлюсь, узнав афоризм. Для меня это было бы некоторым утешением после того, как она мое люби­мое изречение Шеллинга обозвала фуфлом. Увы:

Еще чего! Мне Виталик сказал!

Ни одного нормального имени, все с уменьшительными суффиксами: Владик, Виталик, Вовчик (это я). Так и вижу этих ее укороченных, как в кривом зеркале, приятелей, себя включая. Хоть двадцать пять лет, но невзрослая какая-то, инфантильная, что ли. Или это со мной? или это я продолжаю ее так воспринимать? или это моя старость?

Естественная эта женщина приняла разбросанные в дюнах осколки ракушек за яичную скорлупу после гигантского пикника.

Блядий вид… Позорники…

Фильтруй феню, – не выдерживаю я и обращаюсь к ней на ее языке, но в ответ слышу и вовсе непотребное:

Все говно, кроме мочи.

С этим уже не поспоришь.

Единственное, что меня привлекает в Тане, – ее сексуаль­ный заряд. Другими словами – молодость: косвенное свиде­тельство моей старости. Будь ее ровесником, и не глянул бы в ее сторону. Были и мы рысаками, но подруг выбирали других, при всей неразборчивости юности.

Самые требовательные, самые балованные женщины – ев­рейки. И самые страстные. Говорю о своем опыте, но для меня он есть объективная, а не субъективная данность. И под стра­стью понимаю вовсе не бесноватость, типа Таниной, а нечто со­всем иное. Прошу прощения за банальность, но кто чем – я говорю о женщинах – этим занимается: одной минжой либо всем телом, с участием или без участия души (это уже высокий слог Норы). У евреек – у любых – это прежде всего акт зача­тия, Божественное предначертание. Вот именно – не страсть любви, а страсть зачатия, даже у Норы, которая обречена на бесплодие из-за своего школьного аборта. Так ли уж важно, что возрастные свои комплексы она пытается изжить за счет ду­шевного спокойствия мужчин и изменяет не только мужу, но и любовнику? Это все, извиняюсь, психология, которая внена­циональна и поверхностна. Но и когда все делят на две равные части – аполлонову и дионисиеву – это тоже примитив. А вот если вы в Аполлоне обнаруживаете Дионисия или наоборот – это другое дело.

Так вот, чистой любовью еврейки заниматься не умеют, даже профессионалки среди них. Они не просто отдаются, но засасывают мужчину с какой-то потусторонней силой, всего це­ликом, без остатка. Ходишь потом опустошенный – как будто соитие произошло не с женщиной, а с самой природой. Еврей­ка понуждает тебя к исполнению твоей единственной обязан­ности на земле – продлению рода. Вот почему всегда опасался таких женщин и с Норой стал спать против воли: хоть у нее ос­лабленная евреистость, а все равно жидяра!

Плюс, конечно, табу: спать с еврейками – это кровосмеше­ние, хоть и в пределах не семьи, а рода, который у евреев все равно что семья, только больших размеров.

Знаю, что покажусь кой-кому мужским шовинистом, но ни за что не поверю, что некая еврейская Нефертити, дочь Соломо­на, сочинила начальные книги Библии, и в прочие либерально-фе­министские благоглупости. Продлись матриархат и окажись ци­вилизация в руках у женщин, мы бы до сих пор жили в пещерах и грелись у костров, если бы только женщины смогли раздобыть огонь, в чем сомневаюсь. Я люблю женщин безумно, но роли их в человеческой истории не преувеличиваю. Их претензии на равен­ство необоснованы. Они могут быть лучше нас, но навсегда оста­нутся ниже нас.

Я попался в их сеть и теперь пытаюсь из нее выбраться. Од­нажды устраиваю им очную ставку, сведя всех вместе и тайно на­деясь, что, перессорившись между собой, они поистратят свои силы, – вот мне и полегчает. Все наоборот – они объединяются: против меня. Меньше всего я ожидал этого от Ядвиги – как тем двум удалось ее перенастроить? Хорошо хоть, жены нет – она бы уж непременно присоединилась к этой победоносной антимуж­ской коалиции. Да и троих с меня довольно, они устраивают надо мной гнусное судилище, тычут пальцами, говорят все разом, вы­крикивают непонятные слова: Ядвига по-польски, Нора на иври­те, а Таня хоть и по-русски, но на своей фене, которую фильтруй не фильтруй, все равно не просечешь:

Фуфло с блядьим видом, а в голове таракан! Позорник и мудозвонщина, и вид блядий!..

Я ищу зеркало, которого нет, но есть фотографии, на кото­рых у меня и в самом деле вид блядий, я и сам знаю, что мне напо­минать! И знаю, к чему меня присудит этот женский суд, и сразу же, без промедления, свершит надо мной торжественный обряд кастрации, только я не боюсь, чего бояться, коли уже не чувствую сладости разврата?

Я пережил свои желанья, я разлюбил свои мечты.

Тем не менее просыпаюсь в холодном поту и на всякий слу­чай сую руку под одеяло. Что же лепетала по-польски Ядвига? – вот что меня больше всего волнует. Как-то от нее я этого не ожи­дал, от кого угодно, от жены, но не от Ядвиги. Если даже она… Пусть сон – какая разница!

Для чего они мне понадобились? Чтобы восстановить свой мужской статус? Я в том возрасте, когда возбудиться для меня не менее важно, чем достичь нирваны. Я и возбудился и достиг нир­ваны со всеми тремя. Но каждая что-то от меня требует, ждет, или это я сам налагаю на себя обязательства? Они мне дали то, чего я хотел, а я им – нет.

Каждая требует если не любви, то сопереживания, на худой конец – просто выслушать и пожалеть их в их кромешном оди­ночестве. Я способен возбудиться и возбудить, даже удовлетво­рить, а вот на любовь я уже не способен, да и был ли когда?

А жена?

Я возвращаюсь к жене, которая устала ждать от меня розо­вого сада, которого я ей не обещал, а что обещал – с грехом по­полам выполняю. Она устала меня корить и винить во всех своих бедах и фобиях, я возвращаюсь к ней, чтобы так прямо и сказать, как говорят американцы:

Я не обещал тебе розового сада…

Обещал.

Обещал.

Зато тем не обещал.

Я включаю ответчик и в ближайшие недели к телефону ре­шаю не подходить, даже если телефонный звонок сорвет голос. Никто, однако, из моих пассий мне не звонит.

От Ядвиги я прячусь, выхожу и возвращаюсь через бейсмент, но однажды все-таки сталкиваюсь.

Куда вы пропали? – говорит мне Ядвига, переходя на «вы».

Мы болтаем о пустяках, собачка натягивает поводок, с удовлетворением отмечаю, что русский у нее стал хуже. Научи­лась, выходит, благодаря мне, а не хозяевам. О чем с хозяевами по­говоришь?

Вместе поднимаемся в лифте – я на свой третий, она на чет­вертый этаж. Теперь я вижу ее только в окно – мою польскую даму с собачкой, мою последнюю безнадежную любовь. Вижу, как она смотрит на наши окна, но искусно маскируюсь за шторой и остаюсь незамеченным.

И вот приходит тот страшный день, когда вместо Ядвиги с собачкой гуляет другая женщина. Я сбегаю вниз и узнаю, что Яд­вига возвратилась в Польшу. Даже не попрощалась, думаю я. Но­вая полька смазлива и по-русски говорит с трудом. Может быть, я все-таки напридумал про женско-этнические стереотипы? И уж точно среди женщин-судей Ядвиги не было. Я сам себе судья за Ядвигу, хоть и мужчина.

Какой я мужчина? Говно, а не мужчина.

А что было делать?

Я возвращаюсь к жене, перед которой единственной ответ­ствен как перед Богом.

Имя – жена.

Национальность – жена.

Характер – жена.

Темперамент – жена.

Одно слово: жена.

И других не надо – ни слов, ни жен, ни женщин.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    5 3 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest
    11 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии


    11
    0
    Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x