180 лет со дня рождения Ницше.
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Помню, как в 90-х, вернувшись в Нью-Йорк из Москвы с двухтомным, в 1662 страницы, изданием прежде запрещенного в России (а еще прежде необычайно там популярного – как и во всем мире) Ницше, я обнаружил очередную американскую книгу об этом идолизированном многими поколениями немецком философе. Автор – Карл Плетч – ограничил себя хронологическими рамками и посвятил свое исследование ученическому периоду Ницше: «Молодой Ницше. Становление гения». Биограф исходил из того, что Ницше не родился гением, а стал им – сформировал в себе гения, для чего ему пришлось расплеваться со своими прежними духовными наставниками – Вагнером и Шопенгауэром. Спустя еще дюжину лет новая книга о Ницше – на этот раз о философе-нигилисте в целом, от и до, 689 страниц, автор – Куртис Кейт, который прежде зарекомендовал себя безукоризненными био Андре Мальро, Антуана Сент-Экзюпери и Жорж Санд. Профессиональный биограф, касается он – пусть по касательной – и сюжета книги Карла Плетча: о том, как Ницше преодолел и отверг влияние Вагнера и Шопенгауэра, чтобы стать самим собой. То есть гением.
Сама по себе, эта концепция не очень новая.
Во-первых, она вычитывается у самого Ницше – в таких его работах, как «Сумерки идолов» либо «Шопенгауэр как учитель», которые являются прямым результатом мучительных раздумий Ницше о роли в его жизни духовных менторов. Плюс, конечно, ругательная переписка Ницше с Вагнером. Теория Ницше, если ее слегка симплифицировать, и сводится в конце концов к тому, что учителя потому и нужны, чтобы на первых порах у них учиться, а потом с ними бороться и стараться превзойти, пойти дальше – либо в сторону от них: «То, что не может уничтожить меня, делает меня только сильнее».
Во-вторых, вспоминаю нашумевшее эссе «В поисках авторитета», в котором молодой тогда, но уже входящий в моду американский критик-полемист Гаролд Блум – не путать с другой американской знаменитостью, чикагским культурологом Аленом Блумом, – подверг юношеские метания Ницше психоанализу, причем для такого фрейдистского подхода имелось немало оснований. Натурально, биографы Ницше не могут уже миновать ни признаний своего героя, ни концептуально-полемическую статью Гаролда Блума, проверяя, подтверждая и развивая теорию Ницше о формировании гения из сопротивления своим духовным гуру. Аналогичный психоаналитический подход к Ницше демонстрирует Лилиана Кавани в фильме «По ту сторону добра и зла».
Как и большинство современных биографов, биографы Ницше следуют фрейдистской схеме, а потому подробно останавливаются на перенесенной им в детстве травме: будущему философу не было еще пяти, когда неожиданно умер его отец. С тех пор и начались поиски Фридрихом Ницше модельных, примерных, «отцовских» фигур, которым он мог бы следовать – и за которыми он мог бы следовать. Эти поиски, нахождения и отрицания становятся навязчивой идеей Ницше на всю жизнь. Особенно неотступно преследует его тоска по наставнику в юные и молодые годы. Он буквально влюбляется в своих старших товарищей и учителей в школе и в университете, и фрейдист-ортодокс (тем более фрейдист-фанатик) усмотрел бы в этом латентную форму уранизма.
Однако избегнем поверхностных все-таки соблазнов и трюизмов психоанализа. Другое дело, что духовные поиски Ницше принимали характер невроза – это общеизвестно. Тем более, Ницше переносит свои поиски наставника из ближайшего окружения в культурный универс. Отбор идет уже на основании не личного знакомства, а заочного – путем духовного общения.
Это было время, когда творческие герои стали заменять священников и королей в качестве объектов почитания, и первый выбор – или первая любовь Ницше оригинальностью не отличался – был априорен и безусловен: Гёте, который сам по себе как бы воплощал идею гения. Именно сочинения Гёте заставили Ницше сосредоточиться на сдвоенном вопросе индивидуальности и таланта.
Шопенгауэр, которого Ницше впервые прочел 21-летним студентом, помог развитию его способности к самоанализу, а главное – выбору профессии (поначалу Ницше учился на филолога). Изучение Шопенгауэра имело шоковое воздействие на молодого Ницше – это была встреча с родственной душой, и на какое-то время Ницше становится ревностым послушником в философском монастыре Шопенгауэра. Помимо философии, Ницше учится у него еще и modus vivendi, образу жизни – умению жертвовать всем ради своего признания.
Философия Шопенгауэра послужила если не основой, то по крайней мере толчком для многих размышлений самого Ницше, но вскоре он начинает долгую тяжбу со своим «учителем философии», дабы утвердить свой духовный суверенитет, свою философскую независимость.
Еще более ожесточенный спор у него с Вагнером, с которым (и с Козимой, женой Вагнера) Ницше был, по его собственному признанию, «в неописуемо близкой дружеской связи», однако поклонение философа музыканту выродилось вскоре в чуть ли не полное отрицание, с элементами какой-то даже личной ненависти. Ницше обзывает Вагнера дилетантом, а его поклонников – филистерами, резко осуждает вагнеровский антисемитизм и национал-шовинизм и особенно его компромисс с христианством, к которому автор «Антихриста» остался непримирим до самого конца своей сознательной жизни.
О его взглядах в последние одиннадцать лет, когда творческое безумие перешло в клиническое, говорить не приходится. 3 января 1889 года Ницше был доставлен полицейскими домой после того, как на площади Карло Альберто в Турине обнимал лошадь, нашептывая ей свои сокровенные мысли и мешая уличному движению. На следующий день он посылает свое последнее письмо датскому другу, литературному критику и культурологу Георгу Брандесу: «После того как ты меня открыл, найти меня было не чудом; трудность теперь в том, чтобы меня потерять».
С тех пор – и до самой смерти одиннадцать лет спустя – Ницше был потерян не только для других, но и для самого себя.
Заново он был открыт немецкими националистами еще во время Первой мировой войны и приспособлен ими для своих военно-политических нужд: «Так говорит Заратустра» был по приказу Кайзера выпущен полуторамиллионным тиражом. Фюрер распространял эту книгу среди гитлеровской молодежи и считал Ницше предтечей нацизма. Были ли для всего этого основания в книгах самого Ницше? Несомненно – от апологии сверхчеловека до антихристианских диатриб. Что касается антисемитизма, главного конька наци, то здесь литературное наследство Ницше противоречиво, в нем можно найти pro и contra – от панегириков евреям до диатриб. Вот каждый и находит, что ищет.
Его сестра считает юдофобские высказывания в письмах Ницше ее мужу или Вагнеру (ярым антисемитам) своего рода hyper–courtesy, подыгрыванием адресату, пока он не порвал с обоими. Вполне возможно.
Более сложный вопрос – несет ли писатель ответственность за дальние последствия своих высказываний? Решать читателю, а я сошлюсь на моего любимого Тютчева: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…»
Ницше любил и ненавидел с одинаковой силой – сначала любил, потом ненавидел. Согласно Иосифу Бродскому, «чем тесней единенье, тем кромешней разрыв». Ницше был учеником, пока сам не стал учителем – Заратустрой для самого себя. Его сверхчеловек – это конечно же преодолевший свое ученичество ученик. Его эгоцентрическая, экстравагантная, шутовская философия («Я мог бы стать Буддой Европы…») носит личный, автобиографический характер: философия человека, замкнувшегося на самом себе.
Единственный прорыв в этом одиночестве – русская красавица и эрудитка Лу Саломе, в которую Ницше был страстно влюблен, но отношения с которой были платоническими из-за его сифилиса: сувенир франко-прусской войны, когда Ницше работал санитаром в госпитале. Их отношения и положены в основу помянутого фильма Лилианы Кавани.
«Я слишком долго прожил в соседстве со смертью и потому перестал обращать внимание на прекрасные возможности», – пишет он в связи со своей «хронической болезненностью», когда у него в год бывало по двести дней боли. «В конце концов, болезнь принесла мне величайшую пользу: она высвободила меня, она возвратила мне мужество быть самим собою… Также, по характеру своих инстинктов, я – животное смелое, даже воинственное; долгое противостояние несколько обострило мою гордость. – Философ ли я? – Но что это меняет?!»
Однако если писатель Ницше культивировал в себе свое вынужденное все-таки одиночество, взращивая на его почве великолепные литературные плоды, Ницше-человек неимоверно страдал от одиночества. С раннего детства – с внезапной смерти отца. О крутом, кромешном одиночестве свидетельствует его переписка с другими интеллектуальными мужами Европы: эпистолярная панацея от съедающей – разъедающей – его тоски.
Вот переписка из «четырех углов» Европы, в которой он принимал участие до упора (то есть до своего безумия), а помимо него – помянутый Георг Брандес (настоящее имя – Морис Коген, не ведая о чем, Ницше видит в нем самобытную натуру северного духа, бывалого солдата и викинга), шведский скандальный прозаик Август Стриндберг и автор «Зеленого Генриха» швейцарец Готфрид Келлер. Центральный участник этой переписки, понятно, Ницше, а самый активный из его корреспондентов – Брандес. Последний, кстати, и свел Ницше со Стриндбергом, а они уж нашли общий язык, настоянный не только на взаимном восхищении (Ницше, к примеру, считал пьесу Стриндберга «Отец» «шедевром беспощадной психологии»), но и на эгоцентризме, мизогинизме и безумии.
Что касается Стриндберга: «Он настоящий гений, – писал Брандес о Стриндберге, рекомендуя его Ницше, – только немного помешан, как и большинство гениев (и не гениев)». Сам Август Стриндберг никогда не отрицал своего безумия, лучшую книгу – пасквиль на свою жену – так и назвал: «Слово безумца в свою защиту», хоть и сочинил и издал ее из осторожности по-французски, а не на родном языке, который презрительно окрестил гренландским, его чуть не упекли в психушку за сочиненную им трагедию, а новоявленному другу Ницше он писал: «Дражайший доктор! Хочу, хочу безумствовать!» (Обращение по-латыни, следующая фраза по-древнегречески.) Да и Ницше не отставал от него и в «безумных записках» в январе 1889 года писал, идентифицируя себя то с отцом короля Италии Умберто I, то с его умершим кузеном: «…Этой осенью, одетый ничтожнее, чем можно себе вообразить, я присутствовал на моем погребении». Сошлюсь на модного в те времена Чезаре Ломброзо, который был убежден, что «между помешанным во время припадка и гениальным человеком, обдумывающим и создающим свое произведение, существует полнейшее сходство».
Самый благонамеренный, с усредненным, чтобы не сказать нулевым, темпераментом из этой четвертки – автор «Зеленого Генриха», да они и обменялись с Ницше всего парой-другой писем, не сойдясь именно в вопросе об экстремальных ситуациях, когда, у бездны на краю, «человек чаще всего теряет голову и уж во всяком случае – красноречие», – это по Ницше, а по Келлеру наоборот: он приводит пример красноречия, а не криков крестьянина на операционном столе: «Великая боль делает людей красноречивей, чем им свойственно в обыденной жизни».
Наибольшее место в этой переписке занимают письма Ницше и Брандеса, позабытого, а когда-то модного критика и эссеиста, мнением и дружбой которого дорожили все тогдашние знаменитости Скандинавии, включая Стриндберга и Ибсена, а его имя было известно по всей Северной Европе, в том числе в России, где вышло двадцатитомное (!) собрание его сочинений. «Благодаря этому я вырываюсь из тесных масштабов моего отечества», – пишет по этому поводу Брандес. И в другом письме: «Вы живете, думается мне, среди прекрасной весны; здесь же, наверху, ужасные метели, и мы уже несколько дней как отрезаны от Европы». И его собственные письма и ответные ему письма Ницше служат косвенным доказательством, что прижизненная слава Брандеса была заслуженной, а посмертное забвение – нет.
Брандес стал читать о лекции о Ницше, когда тот был мало кому известен в самой Германии. «Откуда явилось в вас столько храбрости, чтобы заговорить о vir obscurissimus [безвестнейшем]», – искренне удивляется Ницше и далее пишет о «паре читателей, которыми дорожишь, и более никаких читателей – вот на деле мои желания». И добавляет по-латыни: satis sunt pauci (достаточно немногих).
Вообще, в письмах Брандесу читатель найдет корешки многих ставших впоследствии классическими формул Ницше.
Вот, к примеру, Брандес тонко замечает Ницше: «Ваш, как правило, блестящий ум, мне кажется, немного тускнеет там, где истина заложена в нюансах». Прямого ответа на это замечание не последовало, но не отсюда ли пошел знаменитый афоризм Ницше «У немцев нет пальцев для нюансов»? (Или такая, к примеру, ницшеанская характеристика своих соплеменников: «Мне кажется, что они год от года становятся все неуклюжей и четырехугольней в rebus psychologicis».)
Как самостоятельный мыслитель, Брандес тонко чувствует Ницше, не всегда и не во всем соглашаясь с ним. Вот он суммирует близкие ему концепции Ницше, но напоследок не воздерживается от замечания: «Пренебрежение к аскетическим идеалам и глубокое неприятие демократической усредненности – Ваш аристократический радикализм. Ваше презрение к этике сострадания для меня не вполне объяснимо».
Письма Брандеса носят часто просветительский характер. Помимо Стриндберга («Когда Вы пишете о женщинах, Вы очень схожи с ним»), он рекомендует Ницше еще двух скандинавов: Сёрена Кьеркегора и Генрика Ибсена: «…Он нелюдим из-за бесконечно несчастливого супружества, – пишет он о последнем. – Подумайте только, в душе он испытывает отвращение к своей жене и не может обойтись без нее физически. Такой он – моногамный мизогин». Этот парадокс вполне в духе Ницше, который писал о «случайности браков» и изрек однажды: «Идешь к женщине – захвати с собой плетку!»
Однако духовный гурман Георг Брандес, понятно, не ограничивается скандинавскими примерами.
Русскому читателю особенно интересен будет обмен мнениями о Достоевском.
Брандес:
Он великий художник, но отвратительный тип, совершенно христианский в своей эмоциональной жизни и притом совершенно sadique [садистический]. Вся его мораль – это именно то, что Вы окрестили рабской моралью… Всмотритесь в лицо Достоевского. Наполовину – лицо русского крестьянина, а наполовину – физиономия преступника: приплюснутый нос, маленькие, буравящие тебя насквозь глазки и нервически дрожащие веки, большой и словно бы литой лоб, выразительный рот, который говорит о муках без числа, о бездонной печали, о нездоровых влечениях, о бесконечном сострадании, страстной зависти! Эпилептический гений, уже внешность которого свидетельствует о потоке кротости, наполняющей ему душу, о волнах почти неимоверной проницательности, захлестывающих его ум, наконец о честолюбии, о величии устремлений и о том, как препятствует этому мелкость его души.
Ницше:
С Вашими словами о Достоевском я безоговорочно согласен; с другой стороны, я высоко ставлю его как ценнейший психологический материал, какой я только знаю, – я неожиданным образом благодарен ему, как бы ни был он противен моим глубочайшим инстинктам. Примерно то же с моим отношение к Паскалю, которого я почти что люблю, поскольку он бесконечно многому научил меня: единственный логичный христианин.
Ницше очень привязался к своему эпистолярному другу, ласково называет его «досточтимым господином космополитикусом», отмечает его «прирожденный дар ко всякого рода психологической оптике», делает ему признания очень личного свойства и даже посылает свою фотографию, которой Брандес остается недоволен, разочарован, выговаривает Ницше, будто тот виноват в неудавшемся снимке: «Фотография могла бы быть и получше. Это изображение в профиль из Гамбурга, характерное по форме, однако слишком маловыразительное. Вы должны выглядеть по-другому: на лице того, кто написал Заратустру, должно быть написано гораздо больше тайн».
Их переписка похожа на любовную, но я, однако, избегну поверхностных все-таки соблазнов в сторону латентного гомосексуализма и прочих трюизмов психоанализа. Скорее это – со стороны Ницше – опять-таки тоска по духовному наставнику, когда он, взбунтовавшись против прежних менторов – Шопенгауэра и Вагнера – остался совсем один. Однако именно одиночество – подпитка не только его гения, но и его самомнения: satis sunt mihi pauci (довольно с меня немногих).
Живи Ницше сейчас, мы о нем (или ему) сказали, что от скромности он не умрет: «Я обещаю Вам, что через два года весь мир будет содрогаться в конвульсиях. Я – рок». Первые главы его поздней «убийственно антинемецкой книги» (по его собственным словам) «Ecce Homo»: «Почему я так мудр», «Почему я так умен», «Почему я пишу такие хорошие книги» – могли бы показаться экстраваганзой, шутовством, саморекламой, если не знать жизни Ницше.
Свою жизнь, свою судьбу, свою философию он определил одной всего фразой, но какой емкой, какой протяженной во времени и пространстве! Вот в какую чеканную формулу отлилась в конце концов его апологетика одиночества и самодостаточности:
Немногие мне нужны,
мне нужен один,
мне никто не нужен.
Это скорее стихи, чем философия. Представим, что их написал Лермонтов или Гейне.
Так кем был Фридрих Ницше – философом или поэтом?
Что несомненно: в философии или в литературе он был Мефистофелем.
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.