Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Розовое гетто: касикофути

Групповой портрет в жанре «Ночного дозора»

Окончание. Начало см.

А тогда, на свадьбе Юза Алешковского, Битов бросил под ноги Лены Клепиковой колоду карт и пошел выяснять со мной отношения, он успел ей сказать – привожу, понятно, не дословно, – что она противопостав­ляет ему тех, кто решился, живя здесь, печатататься там. Понятно, я был немного выпивши, Лена – тоже, но клянусь – и Лена подтверждает – об этом не было и речи. Претензии были художественного порядка, вне политики. Это был, по-видимому, внутренний конфликт самого Бито­ва – как у того же Искандера, и тот, и другой, глядя на открыто дисси­дентствующих или фрондирующих писателей, типа Войновича, Владимо­ва, Копелева, Корнилова, Максимова, сильно комплексовали, тем более у каждого из комплексующих было в письменном столе по непечатному роману. У Битова – «Пушкинский дом», редкая занудь. Шестидесятник Битов заслуживает, безусловно, собственной главы, типа «Анти-Битов», как у Энгельса «Анти-Дюринг», но в критическом жанре я о нем доста­точно писал, когда жил с ним в одной стране, да и прозой – см. мою по­весть «Путешественник и его двойник», которую в конце 90-х серийно печатал шикарный «Королевский журнал», а потом она возглавила том моей путевóй беллетристики «Как я умер». Андрей там легко узнаваем, хоть и без имени, и может, даже главнее главного, то бишь авторского ге­роя. Не один в один, конечно, но кому нужен его двойник, когда в моих силах сделать Битова интереснее, чем он есть на самом деле? Следуя при­нятому в этой линейке книг принципу, посвящу-ка я лучше Андрею в те­му и в пародийное подражание другой мой опус «Угрюмая Немезида», хоть там и изменен его матримониальный статус. А принцип этот та­ков – цитирую предыдущую книгу «Не только Евтушенко»:

Не всех шестидесятников автор знал близко, а иных и вовсе шапоч­но, вприглядку – как сейчас говорят, друганы, дружбаны, дружихи и френды. А потому, кого не охватил жадным взором мемуариста-василиска или кого охватил недостаточно с моей авторской точки зре­ния, прошли у меня по жанровому ведомству прозы либо визуального ис­кусства – см. среди соответствующих «посвящений» и «подражаний», пусть «не подражай: своеобразен гений», но гениев среди шестидесятни­ков не было, гений явился позже и всячески от них открещивался, а так­же среди иллюстраций. Неизвестно еще, кому больше подфартило из моих моделей – лот художества берет глубже, а дагерротип точнее, чем мемуар или даже документ… Все это определяет характер предла­гаемого сериала, эту книгу включая – многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, как стрекозиное зрение.

Я думаю, последующая история с «Метрополем», которая наделала много шума из ничего и по сути была стопроцентно безопасна для участников, включая Битова, Алешковского, Аксенова, Ерофеева (Вик­тора) и прочих, хотя кого-то там даже не то что турнули, а недоутверди­ли временно в Союз писателей, и была попыткой добрать упущенное, включиться в диссент, когда никакого риска в нем не было, вскочить на подножку уходящего поезда. Вот уж кто вступил на разминированное поле, так это метропольцы! Чтó им удалось, бог им судья, но я понимаю и насмешливо-презрительное отношение к этой пиаровой акции со сто­роны тех, кто включился в диссент прежде и рисковал по-настоящему. Того же Войновича, например:

– И рыбку съесть, и на х*й сесть.

Честно говоря, мне уже немного жаль, что я выбрал для этого вспо­минательного романа докужанр. Художка в самом деле берет глубже, перевоплощение, остранение и прочие лоты для измерения дна морско­го. Как в том анекдоте про двух негров, которые ссут на озере с лодки:

– Вода холодная.

– Дно песчаное.

Вот сейчас, к примеру, мне придется зашифровать героя, нанести гу­стой грим, сделать его непрозрачным и неузнаваемым, даже гендерно, пусть будет хоть транссексуал, хотя где ретушь и камуфляж – здесь или далее, – пусть читатель пораскинет мозгами, если не лень. Где-то в этом романе он мелькает у меня под собственным именем, но вряд ли все- таки читатель догадается и соотнесет одного с другим. В «Трех евреях» я тоже в одном случае снял реальное имя с реального человека и теперь меня спрашивают, в том числе Лена Довлатова, кто он на самом деле – Соснора, Вацуро или Гордин. Так и этот человек из Розового гетто, все равно, где он прописан на самом деле, есть скорее знаменатель, чем чис­литель. Этот человек не то что безнравственный, а донравственный, и уже сам не разбирает, где правда, где вранье. Он оправдает любой свой поступок, хотя не любой совершит, что и составляет оксюморон этой типической, пусть и яркой, личности. Он всегда в глухой обороне – с тех пор, как ему выбили зубы в милиции в одном провинциальном го­роде, а когда он перебрался в Москву и поступил в Литинститут и при­соединился к какому-то студенческому протесту вместе с Евтушенко, Вознесенским и Ахмадулиной, тех пожурили и сошло, а его, поизмывав­шись в гэбухе целые сутки, турнули из института, друзья предали, вот этот человек и решил, что выжить можно только ожесточившись: со­весть – ахиллесова пята, аморализм – единственная защита.

Пусть немного смещаю curriculum vitae этого, безусловно, талантли­вого человека, но в том и дело, что вся его тогдашняя совковость, а ныне и вовсе безтормозной, отморозочный ультрапатриотизм – нет, не кож­ная болезнь, и тут нужен не дерматолог и даже не дерьмотолог, а онколог, если не поздно. Не наросты, а – метастазы, которые болезнь пустила в самый главный орган: писательство. Конечно, не в одной этой совково­сти дело – у каждого писателя есть период цветения, пик его литератур­ной жизни, сфокусированность и воплощенность самого в нем тайного и заветного. Так и у моего анонима – когда я раскрыл его книгу – назо­вем условно «Искаженный автопортрет», – только что не ахнул. Пусть даже это было второе издание «Серебряного века», где-то там в дали вре­мени угадывался оригинал, но это было не эхо, а перекличка во времени. То была его вершина, начало 70-х, а дальше – борьба за существование, чтобы остаться на плаву, переводы, инсценировки, то да се – вегетатив­ный период, растительная жизнь. Как большая птица: летит над боло­том, а подняться не может, и крыльями – хлюп-хлюп.

То, что этот человек был – ну зачем я употребляю глагол в прошед­шем времени, когда он, слава богу, жив? – талантлив – несомненно, а талант надо уважать. И то, что после взлета – спад и падение, так на то он и живой человек: сегодня молод, завтра стар, послезавтра мертв. Та же бессмертная Плисецкая, которой в 90 уже было не станцевать уми­рающего, а токмо мертвого лебедя – еще до ее физической смерти! Где благодарность? – спрашиваю я сам себя. Какой у нее был танец – какая у него была проза! Или стихи? И на том спасибо. А не злее ли я к нему, чем он к нам, включая меня?

– Будто у него был выход! – возразят мне те, кто помнит или знает то переломное время, и кто узнáет моего анонима.

Да, выхода не было, но был выбор: искусство и жизнь. Ему казалось, что это безболезненно для литературы – его жизненные хлопоты, прой­дошливость, притворство, ложь, предательство искажает вконец, но только человека. Это именно он зачитал нам американское письмо Ли­монова о тоске по КГБ, по сравнению с которым американская госбезо­пасность еще хуже – на совести Лимонова, – но зачем было зачитывать это письмо нам? По собственной инициативе? Даже если по собствен­ной, мы неловко молчали – нам было стыдно не за Лимонова, тем более мы не исключали, что фальшивка (оказалось – правда), а за чтеца. Но чтец-то полагал, что все это страсти по Литфонду, а в литературу он этой суете путь заказал – заодно и притоку свежего воздуха. Герметически закупоренная, задохнувшаяся, мертвая литература. Можно поменять местожительство, национальность, даже пол описываемого человека, пусть будет средний – хоть и пишу с натуры, но скорее некий типовой характер, чем литературный индивидуум. Хотя именно литературно этот человек узнаваем даже орально. Не переписывать же мне его!

Увы, это не как у мусульман или буддистов – снимаешь обувь перед тем, как войти храм. Как войти в литературу очищенным от жизненной скверны? Нет таких индульгенций. Есть, правда, иной способ – внести скверну за собой в литературу, но тут нужен гений, как Достоевский или Бодлер. Однажды этот человек заглянул ко мне в полном отчаянии: пошел выбивать телефон для новой квартиры, соответствующими бу­магами запасся, но оплошал, что-то – не в них, а в нем – не сработало. Как он казнил себя – не за поражение, а за бездарность! А я пытался его успокоить: надо хоть иногда быть бездарным в советском нашем обще­житии, чтобы не растратить, сэкономить талант – ну да, тот, что от Бога.

Давно уже нет у него больше таких кромешных поражений в жизни. Увы – и таких взлетов в литературе.

Его (или ее) беда – именно беда, а не вина, – что он/она/оно начи­сто безрелигиозно. Как, впрочем, и все мы в Розовом гетто. А цепкость к жизни – от тысячелетнего еврейского страха, а страх – от психиче­ского слома: помимо общей всем нам советчины – его малая родина, откуда он всеми правдами и неправдами перебрался в столицу, а там свой политический климат, более черносотенный, чем по всей России в те глухие времена, плюс пара лет злейшей зависимости, когда этот бо­жьей милостью талант присосался к бутылке/наркоте – одно из двух, читателю на выбор. А когда вылечился, то стал другим: лечение его и до­ломало до нынешнего состояния.

То есть тогдашнего.

И до теперешнего.

Как-то мы вот так этого человека обсуждали в одной квартире в Ро­зовом гетто, и вдруг звонок в дверь – он собственной персоной. И по­шел шпарить афоризмами и метафорами – такая у него была манера, от которой, говоря честно, я иногда уставал, ибо в разговоре он с их помо­щью самоутверждался, а не размышлял:

– Я больше не люблю недописанные вещи: гвозди надо вбивать по шляпку. Получил, наконец, сегодня ордер. Мне говорят, что я счастлив­чик. Счастливчик? Я – выносливый. Я научился ориентироваться в со­ветских условиях – знаю, это не идет моему образу, но иначе мне хана.

Будто он подслушал наш о нем разговор!

– Как твоя книга?

– Вы будете угорать или ругаться? Две заботы: квартира и книга. Квартире нужен телефон – все было встарь, все повторится снова: те­перь уж не оплошаю! Для сборника – сфотографироваться. А в телефо­не – заметили? – щелкунчики завелись: все что-то щелкает, булькает, вдали какие-то голоса угадываешь, пленку перематывают, хоть бы обме­нялись опытом с ФБР и ЦРУ и закупили импортную аппаратуру, а то говорить невозможно – собственный голос резонирует: слышишь эхо самого себя, а не собеседника. Конечно, с самим собой тоже интересно, вот Марк Аврелий, к примеру – «Наедине с собой», но не до такой же степени, да и куда мне до Марика!

– У нас здесь есть спец из бывших диссидентов – проверяет теле­фоны и вывинчивает подслушку. Хочешь – устроим?

– Никогда! Тогда как раз они и заподозрят, что я говорю что-то кра­мольное.

У нас в Розовом гетто считают, что, если поутру раздается одинокий телефонный звонок, а других за ним не следует, значит, уже подключен.

– По пути сюда видел, как Пушку расширяют, – продолжает ано­ним, хотя что кодировать, и ежу понятно. – Целый квартал подчистую: чугунным шаром, в раскачку, как маятник – на халву полуразрушен­ных домов! А ночью чугунный этот перпетуум-мобиле – будто мутация Луны. Так рак долбит тело. Вот и не будет нашей аптеки напротив Пуш­кина, где из-под полы можно было получить вату, марлю, вазелин – тогдашний наш студенческий дефицит, а потом и фенолин, перветин, маскалин, морфин и прочие галлюциногены – это уже мне, когда я под мрачком на игле торчал. А шашлычная – сначала «Роза», а потом «Эль­брус»? Тараканы, говорят, по всей Москве разбежались, а стены не смог­ли: нечисть всегда бежит, а чистое рушится. – И без никакого перехо­да: – А вы знаете, кто мне в конце концов достал эмалированный чай­ничек? – И выстраивает цепочку, на одном конце которой его подружка, а на другом – лютый зоологический антисемит. – Бедный, казнит себя, рвет и мечет, простить себе не может – что жиду услужил. А я теперь пишу в музыку. Для театра. Там сейчас, правда, на месте таланта тори­челлиева пустота и с каждым днем торичеллит все больше. Зато платят сносно.

Всему, что делал, включая откровенную халтуру, он придавал са­кральное значение.

– Я легко впадаю в любой образ. Чем я хуже скушнера? Его скоро березофилы в разведку посылать будут – в стан евреев. «Мы тебе дове­ряем», – скажут, и он пойдет, а они пока что водку в глухом тылу глу­шить будут. Он думает, что его обойдут, когда всероссийский погром будет, а с него начнут, как с труса, потому что нас они пока боятся…

То есть либеральной еврейской спайки: русистам такая и не снилась. В том-то и дело: хороший еврей лучше хорошего русского, плохой еврей хуже плохого русского. Применительно к подлости: нам приходится больше стараться, чем русским, чтобы соответствовать всероссийским стандартам приспособленчества. Странная все-таки нация, думаю я, глядя со стороны, как будто сам не плоть от плоти. Если представитель титульного народа узнает, что некто Петров открыл новую планету, а Иванов порешил свою жену, русский не испытывает ни гордости за пер­вого, ни стыда за второго. Они сами по себе, а он сам по себе, несовокупляющийся человек – привет Розанову. А евреи гордятся Эйнштейном, Фрейдом, Пастернаком с Мандельштамом и сгорают от стыда за какого- нибудь недостойного соплеменника.

Хотя, впрочем, это черта скорее диаспоры, чем этноса – ведь не только евреи так целокупно себя воспринимают, но и – их: даже, поло­жим, если бы Бейлис был изувером-убийцей, а Дрейфус немецким шпи­оном, то при чем здесь остальные евреи? Опять же кровавый навет на евреев связан с целостным восприятием еврейства – и не только рус­скими. «О вкусах не спорят», – сказал Гейне, когда евреи в Дамаске бы­ли обвинены в вампиризме: будто пили кровь старого монаха. Анало­гично в «Романе с кокаином»: «Мы, евреи, не любим проливать челове­ческую кровь. Мы предпочитаем ее высасывать». Между прочим, ритуальное убийство дало толчки переносно-символическому обозна­чению евреев как кровососов. Не только в экономическом отношении, но и в культурном, духовном, мистическом.

А тишайший и справедливейший Алеша Карамазов на вопрос Лизы о совершаемых евреями ритуальных убийствах отвечает: «Не знаю». Это автор за него не знает, хотя прекрасно знает. Как и граф Лев Николаевич бросает бедняжку Анну Каренину под поезд, а не она сама с ее полноте­лым жизнелюбием. Прав Светлов:

Я сам лучше брошусь под паровоз,

Чем брошу под поезд героя.

Увы, юмор – редкость, когда заходит речь о евреях, все равно – сре­ди евреев или жидоморов: весь ушел в анекдоты. Зато там можно все: сколько евреев поместится в одной пепельнице?

Кстати, о Бейлисе. Не поразительно ли, что все дружно говорили о его невиновности и мученичестве, но как-то начисто забыли, что во всей этой гнусной истории главная жертва – мальчик Андрюша Ющин­ский, принявший мученическую смерть. Я понимаю, что сама по себе смерть Андрея Ющинского – в отличие от обвинения Менделю Бейли­су – не повлекла за собой опальных обобщений относительно народа, к которому он принадлежал (поляк?), и все равно меня пугает замкну­тость еврейского гуманизма в себе, к себе и на себя – ни толики сочув­ствия убиенному мальчику. Думаю, аэропортовская психология – пря­мая наследница этого еврейского самоограничения, все равно какой процент евреев в Розовом гетто. Однако это наследство – повторяю, не обязательно генетическое – надо помножить на совковость. Получим несколько иной результат, чем в других микрорайонах столицы.

Как прежде в Питере и теперь Нью-Йорке, в Москве я тоже общался в основном с евреями или с полукровками, либо с породненными или просто с объевреившимися гоями. Случайность? Не думаю. Одному на­шему общему приятелю, этнически русскому, мать говорила, что он да­же несколько жидовизировался на лицо от такой тесноты общения в Розовом гетто. Я, наоборот, ни фамилией, ни лицом на еврея, вроде, не похож: не типичный. И вообще, со временем, особенно здесь в НЙ, гу­сто населенном евреями всех мастей, стал относиться к еврейским де­лам спокойнее, хотя признаю, что еврейство выступает в истории и со­временности как единая этническая сила, в качестве развертывающейся и меняющейся во времени и пространстве идеи. В чем меня только здесь не обвиняли – само собой, в русофобии, но и в антисемитизме тоже – печатно! За то, что я где-то написал: доносы с советских пор ненавижу так, что даже на Эйхмана, наверное, не донес. Если Стивен Спилберг, еврей из евреев, не избегнул подобных обвинений – в связи с его «Мюн­хеном», то на что жаловаться мне? А одна прибывшая из Москвы турге­невская барышня – вполне собой, но впитавшая антисемитизм с моло­ком матери, – прочтя, что я антисемит, и не сразу распознав во мне жи­да, сказала, что мне воздастся на небесах, а здесь, на земле, предложила бы право первой ночи, но, к сожалению, оно досталось другому: о чем я потом жалел – мог бы воспользоваться правом тысячи первой ночи.

Нет, я не из породы self-hated Jews, но почему позволено говорить, к примеру, все что угодно о русских, а на евреях – табу? Status in statu? Или холокост выдал нам индульгенцию на будущее? Иван Менджериц­кий сказал мне, что никогда не рассказывает еврейские анекдоты – ему, как русскому, не по чину, пусть сами евреи. Оставляю за собой право говорить всё, что думаю, и уж лучше сразу выскажу, чтобы не таить и не накапливать. В конце концов, имеет человек право на самокритику? Пусть это относится не лично к нему, а к его этносу, от которого не от­крещиваюсь.

Антисемитизм как аллергия титульной нации на инородцев – одно из проявлений ксенофобии. Когда появились люди кавказской нацио­нальности – я уже тогда жил в главном метрополисе мира Нью-Йорке, – русская ксенофобия тут же включила имперских субъектов в число своих объектов. А если бы бок о бок с русскими жили негры, не приведи господь?

Снова и снова вспоминаю Розанова – не того, который на смертном одре вынужденно простил евреев, а заодно и у них просил прощения, но Розанова – антисемита и черносотенца. Ведь как раз тогда юдофоб­ство превратилось в антисемитизм – именно в России. Хотя немцы, ка­жется, опередили русских, и ославленный Энгельсом Дюринг на старо­сти лет заявил о неспособности евреев к ассимиляции, а посему един­ственный ответ на еврейский вопрос – это истребление всей этой сомнительной человеческой породы.

Что ж, в первом он был прав.

Василий Васильевич не был столь решителен – он не прогнозировал будущее, а констатировал прошлое. Россия попала у него под странную дефиницию – как ряд пустот, в которые и забираются инородцы и даже иностранцы.

Я тоже так думал, живя в Розовом гетто: еврейский вопрос надо на­чинать с России и кончать Россией. В Америке я в этом убедился с пер­вого взгляда: какая разница в еврейской судьбе, в еврейской функции в двух странах! А евреи – те же самые. Тем более те из них, кто недавно уехал из России. Цитирую Розанова – опять о России, а не о евреях: «Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и ни­какая мысль не прививается».

Это касаемо русской революции и ответственности за нее евреев. В Америке же они не совершают революций – ни февральских, ни октябрьских и никаких других!

Это верно, что они (мы), как клопы, повылезли из черты оседло­сти – самой России вряд ли сдвинуть с места махину революции. Как, впрочем, и одним евреям. Неуемная и неумолчная страсть к политике, к умствованию, к переустройству, к вождизму – вот причина еврейского грехопадения. Подчеркиваю: тогдашнего, потому что в мое время розо­вогеттцы держались (да и их держали) подальше от политики. Вот имен­но, от греха подальше.

Однако прежний грех – совместный: разве можно согрешить в оди­ночку? разве онанизм – это грех? Мог ли политический онанизм при­вести к революции? Другое дело, кто соблазнитель и совратитель, хотя представить евреев в качестве коллективного Дон Жуана довольно труд­но. Тем более насильником или насильниками. Грешили вместе и всласть: евреи с Россией. Мой запоздалый ответ Солженицыну, хотя в начале 80-х мы с Клепиковой напечатали о его политических взглядах (не только касаемо евреев) полемическую статью «Prisoner of Chillon» в престижном интеллектуальном журнале «Dissent», который редактиро­вал весьма достойный писатель и публицист Эрвинг Хау. Не уверен, что я бы (Лена – тем более) подписался под этой статьей позднее, когда с Солженицыным не спорил только ленивый. Тем более – возвращаясь к нашим баранам – России понадобился другой любовник: Иосиф Джу­гашвили легко переиграл евреев в честном соперничестве, возвратив Россию к источным водам, к трясинному болотцу прежней традиции.

Евреям так и не удалось поднять Россию на дыбы революции, а точ­нее (прошу прощения), поставить ее раком – как и Петру. Неудача, фи­аско, провал.

Русская революция – результат мезальянса. Отсюда ее патология – внутреннее уродство и внешнее страхолюдство. В замысле-то брак был по расчету, но расчет, увы, одной стороны, хотя и не России из себя цел­ку строить, но так или иначе – свадьба оказалась кровавой, а жених с невестой заколоты на брачном ложе.

Может, друг другом, а может – соперниками.

Для Розанова еврей – паук, а русские суть попавшие в его паутину мухи, и погром есть предсмертная конвульсия мухи, все остальное – не более чем риторическая фигура еврейского красноречия. Пусть грех, со­глашается Розанов, но как убийство при самозащите, которое – вопрос на засыпку: убийство или не убийство?

Пересказываю своими словами, дополняя и корректируя эти дорево­люционные замечания весьма пристрастного наблюдателя.

Антисемитизм сталинских времен можно уподобить реакции фри­гидной бабы, которая винит во всем мужика, а похотливый мужик – бабу. Физиологическое несовпадние. Акт не состоялся, зачатие не прои­зошло. Некрофильство. Труположество. Пусть преувеличиваю, но тем­пераменты разные. Отсюда несовпадение начала с концом, причины со следствием, замысла с его осуществлением. То есть недоосуществление. Выкидыш.

Русская привычка – искать козла отпущения: помещики, дворяне, капиталисты, кулаки, евреи, коммунисты, дерьмократы, люди кавказ­ской национальности. Кто следующий? Украинцы?

А сами русские?

И еще: разве не восстановила Октябрьская революция те институты старой России – худшие из них, – которые были уничтожены Февраль­ской, и не усилила многократно, собрав старые лучи новой лупой? По сокровенной сути большевики – не разрушители, а традиционалисты, консерваторы, реставраторы и охранители. Куда дальше, когда спустя пару месяцев после революции Ленин возвратил столицу из Петербурга в Москву, прервав европейский, петровский, пусть с зигзагами, путь развития и повернув русскую историю вспять – Сталин завершил этот правеж, отодвинув время еще на несколько столетий, крутанув колесо этой машины времени в татаро-монгольско-азиатскую неподвижность, сотрясаемую дьяволиадой массового террора.

А нынешний сдвиг постсоветской истории обратно в советскую и в досоветскую? Стрелка политического компаса движется по циферблату как полоумная и указует то в одном, то в противоположном направлении.

Куда ж нам плыть?..

Ходить бывает склизко

По камушкам иным,

Итак, о том, что близко

Мы лучше помолчим…

История или генетика? Что имел в виду Ключевский, когда говорил о злокачественном развитии русской истории? Почему Розанов выводил идею из секса: в сексе – сила. С одной стороны, фаллическая сила иуда­изма, а евреи сексуально более активны по сравнению с титульными на­родами в любой стране диаспоры. С другой – разделенность христиан с полом. Вот почему евреи одолевают христиан: тут борьба в зерне, а не на поверхности – на такой глубине, что голова кружится.

А я – тогда, в Розовом гетто – думал, что на поверхности: если не ставить евреям палки в колеса, поместить их в нормальные, недискри­минационные и равноправные условия – как тогда они проявятся? Чер­чилль довольно удачно выразился, что англичане не антисемиты, пото­му что не считают себя хуже евреев.

И еще я думал, что при повышенном умственном коэффициенте – у евреев одновременно занижен нравственный. Занижен – не по сравне­нию с христианами, а по сравнению с собственным завышенным интел­лектуальным. Не очень добры, не всегда чувствительны, редко сенти­ментальны, сухоглазы, равнодушны, бестактны, жестковаты, жестоко­выйны – ко всему, что не касается непосредственно их самих, вовне – по ту сторону добра и зла. Слишком целеустремленны, а то и фанатичны, чтобы обращать внимание на средства и быть хотя бы ми­нимально брезгливыми в них. Я мог бы сослаться на русско-еврейскую революцию, либо на розовогеттцев, но лучше напомню о двух еврейских титанах нового времени – Кырле Мырле и дедушке Зигги, которые по­ставили во главу угла своих революционных систем соответственно же­лудок и х*й, минуя мораль, поверх и помимо нее.

Бесы из бесов!

А как евреи раздражительны на своих ренегатов, как нетерпимы! Как-то заглянули мы к одному из аэпортовских выкрестов и не застали дома. Его новая молодая жена усадила нас с приятелями в кабинете, а сама вышла. Что тут началось! Обнаружив на столе прозелита порта­тивную Библию, молитвенник, книгу отца Александра Меня и «Путеше­ствие пилигрима», мои товарищи-христофобы стали хихикать, подбра­сывать книги в воздух и только что не надругались над ними. Я был но­вичок в Розовом гетто, и у меня было ощущение, что комиссары в пыльных шлемах устраивают шмон в квартире у отца Флоренского. Как будто наш отсутствующий хозяин изменил заложенному в нем генети­ческому коду, а моих приятелей-безбожников раздражают те из их бра­тии, кто обрел мирное пристанище в православии и навсегда потерян для еврейства. А как же Пастернак, написавший единственный право­славный роман в русской литературе? А другие выкресты – искренние и лицемерные? А если первый выкрест Христос – это упущенный шанс еврейского народа?

Еще не знаю, что от меня дальше – еврейское амбициозное высоко­мерие или еврейско-православное приспособленчество по принципу: «Куда вы, меньшинство?» – «К большинству». Я остаюсь с самим со­бой – и самим собой. По Ницше, мне не нужен никто. Разве что мой четвероногий Бонжур. О если б без слова сказаться было можно – вот он понимает меня без слов. Как и его коты-предшественники. Но жить-то приходится с двуногими, а не с четвероногими и хвостатыми. Как жаль, что у людей нет хвостов! Особенно у женщин.

Уж коли перебил сам себя, то и дальше пойду в уклон, на боковую тро­пу – авось таким кружным путем возвратимся обратно в Розовое гетто.

Отождествляю ли аэропортовцев с евреями? Ну, не один к одному, конечно, но с небольшими поправками – да. Аэропортовцы, евреи, ли­бералы, интеллигентщина-образованщина, полубогема-полуэлита и прочие квазисинонимы. Короче, еврятник.

Тут как-то, в программе «Перекресток» на международном, urbi et orbi, ТВ для русских, меня свели с ньюйоркским полицейским детекти­вом Питером Гриненко, а секундантом был Виктор Топпалер. Речь шла, понятно, о прослушке госбезопасностью Америки телефонных разгово­ров. Я не против прослушки, но с соблюдением американской конститу­ции, тем более разрешение суда на прослушку правительство может по­лучить в считаные минуты, да хоть задним числом – не проблема. Со­мневаюсь, однако, что эта прослушка что-нибудь даст – невозможно представить одного террориста договаривающимся с другим террори­стом по телефону о готовящемся теракте. Оглуплять противника могут только заведомые идиоты. Тем более, мы проигрываем войну с ислам­ским супертерроризмом на всех фронтах, и 11 сентября – это не исто­рическое прошлое, потому что после были теракты в Мадриде, Бали, Лондоне, Ираке, Израиле, Египте и т. д. Я уж не говорю о том, что не хо­чу, чтобы мой телефонный треп – скажем, с бабой – слушал Big Brother, но токмо баба, которой он и адресован. С распадом СССР футурологи­ческий, пародийный на социализм роман Джорджа Оруэлла «1984» ка­зался безнадежно устарелым, а тут на тебе – форпост мировой демо­кратии делает его снова актуальным и злободневным. А так как переда­ча шла в канун Нового года, то я и поздравил телезрителей с наступающим 1984 годом. Что тут было! Само собой, по очкам я прои­грал полицейскому детективу, и несколько дней вся русскозычная гло­бал виллидж стояла на ушах, обсуждая, какой же Соловьев записной либерал. Во-первых – не стопроцентный, во-вторых – с каких это пор «либерал» стало ругательным словом? Не поразительно ли совпадение: в те времена, о которых пишу, и в те времена, когда пишу, слово «либе­рал» – с легкой руки еще Ленина – такое же ругательное. Как тогда «сионизм» или «абстрактный гуманизм».

Зато здесь, в Америке, нет такого контраста между евреями и неев­реями – разве что с негритосами: будто бы те до сих пор не могут про­стить евреям, что они продолжали наводнять Америку рабами, когда работорговля была запрещена. Скажите спасибо! Что бы вы теперь де­лали на своей исторической родине – вымирали бы на уровне этносов от голода и СПИДа?!

Кстати, у евреев тоже есть аллергия на гоев – не только у гоев на ев­реев. В разгар «дела врачей», когда мне было 10 лет, мы шли с моим стар­шим двоюродным братом по Невскому и натолкнулись на лежащего прямо на тротуаре алкаша:

– Это наш старший брат! – пояснил мне мой родственник.

Почему евреи остаются государством в государстве с римских вре­мен? Мой любимый Теодор Моммзен в «Истории Рима» исписал на этот вечно актуальный сюжет десятки страниц, из которых я приведу пару фраз, не становясь, как и он, ни на чью сторону:

«Совместная жизнь иудеев и неиудеев становилась все более неиз­бежной, но при создавшихся обстоятельствах совершенно невыносимой. Различия в верованиях, в праве и обычаях все обострялись, а обоюдная заносчивость и взаимная ненависть действовали на обе стороны разла­гающе в нравственном отношении. В течение этих столетий возмож­ность примирения отодвигалась все дальше, по мере того как примире­ние становилось все более необходимым. Это ожесточение, эта заносчи­вость, это презрение, укоренившиеся с обеих сторон, были, конечно, неизбежным всходом, быть может, неизбежного посева; но наследство, оставленное той эпохой, тяготеет над человечеством доныне».

Я могу перечислить наши этнические недостатки – страницы не хватит. Например, патологическое чадолюбие, переходящее в эгоизм – личный, семейный, клановый, национальный. Изощренно-универсальная пробиваемость, взаимовыручка, круговая порука, мафия-кагал, Alliance Israelitite – по контрасту с русской милостыней и сумбурной жалостью, жизненная стратегия – на фоне русской расхристанности.

Анекдот про экскурсию в ад помните? На одном котле – крышка, а на ней замки, камни: «Здесь евреи: один вылезет – всех других за собой по­тянет». А в другом котле – русские, без замков и даже без крышки: «Что за них бояться – если даже один вылезет, остальные его обратно утянут».

С другой стороны, жертвенная нация, козел отпущения, агнец на за­клание и все такое – не отнимешь. Самоизгнание евреев из России – это не просто тяга к кочевой жизни, но инстинкт самосохранения, во­время сработавший. Чем меньше евреев там, чем больше здесь – тем лучше. Для всех лучше.

Лично я остаюсь евреем-агностиком и если склоняюсь к вере, то без церкви и без синагоги. Русско-еврейская тоска Пастернака – «О если б я прямей возник!» – мне чужда, хоть и понятна. Разведясь с еврейкой, он женился на русской: в Зинаиде Николаевне любил сразу два наро­да – русский и советский. Он стеснялся своей родни и хотел быть по­хожим на голубоглазого Садко. Я тоже стеснялся в детстве своих идиш­ных родственников. Для меня это пройденный этап:

Я в этой жизни рано стал ребенком…

*В Киеве выходит сдвоенная книга Владимира Соловьева Потенциал истории: Чудо Украины. * Про это: Опыты художественной соитологии. Много иллюстраций. В твердом переплете. 600 страниц. Цена $27. С автографом автора. Заказы по адресу: Vladimir Solovyov. 144-55 Melbourne Ave. #4B Flushing, NY 11367. Все доходы от продаж в помощь Украине.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    3.7 3 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest
    2 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии
    2
    0
    Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x