Я отправляюсь на поиски великого «Может быть»
Франсуа Рабле на смертном одре
Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него.
Осип Мандельштам. Египетская марка
Это надо же! Единственный в нашей довольно тесной питерской компашке самоубивец, чью историю я извлекаю из анналов (или скорее завалов?) моей тусовочной памяти. Никто из нас – даже его жена, даже он сам – никак не подозревали, что он так неаппетитно кончит жизнь. Имею в виду не сам суицид, а его способ. Да и причина самоубийства – под вопросом. Он никак не был самым несчастным из нас. По крайней мере не казался таковым. Одного из нас бросила жена, другого предал друг, третий, пусть ненадолго, угодил в психушку – да мало ли?
Именно от его жены, а отчасти и от самого покойника я и собираю по крохам и сусекам, что именно привело его к такому печальному концу. Потому что как раз лично я знал его шапочно и не то, чтобы не очень интересовался, но выбирал тогда близких по их творческой потенции либо по сходству со мной – само собой, не физическому. А этот, самый молодой из нас, даже профессионально от большинства отличался: мы все были литераторы, даже наши жены на подхвате и подвязались в журналистике и критике, а он график, линогравер, хотя не брезговал и ксилографией, пусть и редко, учитывая затратность и трудоемкость этой техники.
Впрочем выбор материала, в котором он работал, определялся, думаю, не только меркантильными, но и творческими соображениями: в отличие от деревянной доски, пластичный, мягкий, податливый линолеум позволял Олегу делать его питерские пейзажи эмоциональными, настроенческими, импрессионистичными, а в последний – как оказалось, предсмертный период – он увидел наш город сквозь пелену тумана, сама его архитектура скорее угадывалась, чем узнавалась, а иногда даже не узнавалась и не угадывалась: сумятица чувств превалировала над городским ландшафтом. К слову, я-таки успел за несколько месяцев до его смерти тиснуть о нем эссе в московском журнале «Творчество», где написал, что он изображает Петербург, как Лондон. Что ему не очень понравилось: «Туман как мироощущение, а не атмосферное явление», – сказал он мне, поблагодарив за статью, которая была щедро проиллюстрирована его пейзажами и автопортретом с женой: он одетым, она обнаженкой.
Странно, вряд ли только в моей пиарной статье дело, но именно последние его работы пользовались особым спросом не только у туристов, а был Олег уличным художником и сам продавал свои эстампы с лотка на Невском проспекте у Казанского собора, но и у ценителей, в том числе у нас. Я купил у него два эстампа и еще один достался мне по наследству, когда я получил его почтой на следующий день после его смерти. Увы, вывезти из России не удалось, требовалось разрешение Министерства культуры, а нас турнули из страны скоростными сроками, вот я и раздарил друзьям свою коллекцию, включая Олеговы линогравюры. Теперь жаль еще и потому, что последняя, полученная по почте, была бы классной заставкой к этому моему о нем рассказу. И не просто иллюстрацией, а своего рода подсказом, и читатель, кто знает, мог разгадать загадку, над которой я бьюсь по сию пору. Или это не загадка с разгадкой, а тайна, проникнуть в которую никому не дано.
Да, не был чужд он и фигуративному искусству, в частности портретному. Моделью ему служила жена, которую он изображал фас, три четверти, профиль, в разных позах, по преимуществу в старинных одеждах, иногда голой, как в своем автопортрете с ней. Или сама по себе – один раз лежащая на диване в немного пикантной позе под картой почему-то Америки, а другой раз стоящая, похоже, на берегу Финского залива. Немного эти ню нас смущали, но и оторваться было невозможно – так хороша была модель. По жизни застенчивая угрюмая интровертка, но портретах выглядела бесстыжей, счастливой, веселой. Что вызывало у нас противоречивые чувства, касаться которых не решусь. Он как бы интимно делился ею с нами, как царь Кандавл. См. мой античный рассказ «Синдром Кандавла, или Не сотвори себе кумира». Создал ли Олег из своей жены кумира по жизни, не знаю, но в общеизвестной комбинации один целует, другой подставляет щеку, он, несомненно, был инициатором их брачного союза.
Олег пошел дальше и дал несколько дуэтных портретов жены, как в автопортрете, но уже не с самим собой, а с кем-нибудь из нас. В том числе, со мной. Как и в автопортрете, он изображал нас полностью одетыми, зато жену обнаженной. Честно, не одному мне, но всем нам было как-то неловко от этих двусмысленных парных портретов, хотя и не оторваться, так хороша и соблазнительна была его голенькая жена и, подавив в себе желание, я перевел наши смутные впечатления в искусствоведческую плоскость:
– Был прецедент, – сказал я и назвал любимую картину моего любимого художника – «Завтрак на траве» Эдуарда Мане, которого я противопоставлял не только Клоду Моне, но и всем остальным импрессионистам. Не считая Дега, Ван-Гога и Сезанна, но они скорее постимпрессионисты. Собственно, из всего этого направления я любил только Мане и Сезанна, находя сходство в их отчужденной, равнодушной манере, как столетие спустя камера Антониони. На всякий случай напомню: хоть я был критик скорее литературоведческого закваса, но кончал Академию художеств и только потом ударился в литературу и даже защитил диссертацию о болдинской осени Пушкина, сопоставляя по аналогии стихи, прозу и пьесы этого периода, а потом и вовсе поддался в прозаики. Но глаз у меня до сих пор наметанный на изо.
Не могу сказать, что Олег нас тогда интересовал, скорее озадачивал, может даже эпатировал, оставаясь среди нас белым вороном, хотя последняя его линогравюра нас сразила наповал. Ладно, за других не скажу, но меня уж точно. На то были и другие причины, а не только сама его работа.
Забегая вперед, хоть я называю ее последней, но имею в виду последнюю, увиденную нами при его жизни. А post mortem меня ждал еще помянутый сюрприз, который пришел ко мне почтой, и я не знал, поделиться ли с друзьями, хотя к тому времени наша туса уже дышала на ладан по многим причинам. Не в последнюю очередь из-за перекрестного секса и взаимной подозрительности на предмет стукачества. Мы подозревали друг друга и даже самих себя: не является ли пара-тройка туда вызовов своего рода сотрудничеством с гэбухой и не сболтнули ли мы чего лишнего? Без ссылки на Фрейда: по своей природе человек не способен хранить секрет – предательство сочится сквозь его поры.
Однако соблюдая кое-как хронологию, возвращаюсь к этой его цветной, с нескольких досок, большой линогравюре под названием «Одиночество Бога». Кстати, вот что еще давал переход от ксилографии к линогравюре – возможность значительного увеличения размера. Что было очень кстати именно в этой работе, в которой Олег изобразил Бога. Чуть было не сказал в полный рост, хотя, понятно, никому не известен его реальный рост: может, он не имеет границ, как Вселенная, а может и вовсе невидим, как у евреев с их запретом на его изображение и даже упоминание по имени. Вот именно: не сотвори себе кумира. Что относится как к богам, так и к женщинам.
Правильнее было бы сказать: в полный человеческий рост, даже чуть выше обычного – на то и бог. Однако не это всех нас поразило. А две другие вещи: несомненное сходство бога с самим художником, по сути, это автопортрет в голом виде, – и то, чем бог с Олеговым лицом занимался: сжав в кулак свой член: Олегов бог мастурбировал.
Первой откликнулась Ольга, его жена, которая, как оказалось, впервые видела эту его последнюю – точнее, предпоследнюю – работу. Олег и Ольга – причина наших шутливых намеков на их происхождение от викингов.
Ее реакция была тем более странной, что относилась вовсе не к занятию изображенного персонажа:
– Ты возомнил себя Богом? – спросила она. – Это твой автопортрет? Ты так одинок?
Еще на что мы обратили внимание… Ладно не мы, а уж точно я – что у его бога большого роста был сравнительно маленький даже в эрегированном состоянии пенис, который почти полностью умещался в его кулак и только слегка торчала головка. Бог был необрезанным, да и кому было его обрезать, когда он был один-одинешенек?
Тут снова вмешался искусствовед и сослался на Оскара Уайльда:
– Любой портрет – по сути портрет самого художника, а не того, кто ему позирует, – сказал Владимир Соловьев, тогда еще не Американский.
– Тебе позировал Сам? – не удержался самый талантливый из нас, чьи стихи никто не печатал в отечестве белых головок, но он терпеливо дожидался мировой славы.
– Однако ты кощунник, – сказал его соперник, который уже выпустил второй
сборник стихов и теперь изо всех сил старался случайность своей удачи превратить в карьерную закономерность. Естественно, его мы тоже подозревали в постыдных связях, как и он каждого из нас.
Я дружил с обоими пиитами, но перекос моей дружбы в сторону Рыжего становился все больше, о чем я и написал в своей горячечной питерской исповеди «Три еврея», куда и отсылаю читателя. Это, однако, докуроман, а сейчас я пишу еще один опус в мой цикл «Античные истории на современный лад», не уверенный, что успею закончить. Какой-то из моих опусов неизбежно останется неоконченным – не этот ли?
А в период нашей тесной дружбы с ливрейным евреем, каковым он еще не стал, мы с ним на пару вели поэтический семинар для начинающих стихотворцев и лучшим с нашей точки зрения давали путевку в жизнь, включая рекомендации в журналы и издательства. Так случилось и с молоденькой девочкой, дочкой завлита одного из питерских театров, на которую мы обратили внимание, но разное: мне показались Олины мрачноватые стишата, а он положил на нее глаз. Он был еще тот ходок, но без божества и без вдохновения, а про Ольгу так и сказал: «Волнует юная плоть». Мне уже тогда казалось подлянкой, что он не скрывает своих похождений, тем более среди его пассий попадались и замужки, чьи мужья входили в нашу компанию. «Перекрестный секс», как называл эти отношения Довлатов, и я украл у него это название для своего рассказа, который он не успел написать. Хотя возникали и серьезные отношения: один из нас увел жену от другого и женился на ней, а еще один сошелся с возлюбленной своего друга, чтобы на сексуальном поприще взять реванш за проигрыш на поэтическом. История общеизвестная благодаря тому, что в жертвах оказался самый талантливый из нас, который и в этом деле был не промах и называл себя Мэном с большой буквы: бабы сами липли к нему. Тем обиднее ему было.
Было ли что меж Олей и одним из наших – не мое собачье дело. Ревнуют любимую женщину, что я и делаю всю мою жизнь, а двух любовей не бывает – человека еле хватает на одну. Клише в помощь: любящий многих знает женщин, зато любящий одну знает любовь. Вот почему я не сердцеед, а сердцеВед, и вся моя проза, о чем бы не писал, – это любовная проза.
Что же тогда было меж Олей и мной? Скорее броманс, чем рóманс, хотя, конечно, грань меж ними узкая, тонкая, прозрачная, незаметная, легко проходимая. В обоих направлениях. Броманс может обернуться рóмансом, а потом вернуться к бромансу: мы остались с ней хорошими друзьями. Секс вообще дело случая, а то и случайности – мог быть, а мог и не быть. Женщины это понимают лучше мужчин и не придают ему такого значения, как мы. Как в том анекдоте, когда судья спрашивает, был ли промеж них стыд. В смысле секс. «Какой секс? – отвечает женщина. – Перепихнулись пару раз – и всех делов!»
Может в этом и заключается мудрость женщины супротив мужского глубокомыслия, если только мы не принимаем за него наше легкомыслие. Перефразируя моего когда-то любимого Шеллинга, в мужчине Бог снимает с себя ответственность и возлагает ее на плечи homo sapiens. У Шеллинга, правда, речь о животных и людях, но homo – это определенно мужчина, а не женщина. В том и беда Олега, что он придавал слишком большое значение сексу Ольги, а она, зная это и не желая его обманывать (словесно), держала в невнятице и двусмыслице, не понимая, что как раз это и было для него мучительно и непереносимо и, возможно, стало причиной самоубийства. Одной из, но изначальной, а потом ему все стало казаться двусмысленным и невнятным, в том числе он сам. Иногда он даже забывал собственное имя, и эти приступы амнезии были, похоже, попыткой скрыть от самого себя вещи, о которых он хотел забыть. Чтобы предполагаемое, подозреваемое ее прошлое выпало из памяти.
Что ему никак не удавалось. Власть прошлого над нами необорима, знаю по себе. Наваждение прошлого. Прошлое взывает к будущему, которого нет из-за прошлого.
Даже на любимую жену Олег теперь смотрел с некоторым сомнением и как-то прямо выдал ей, что в ней есть что-то проституточье и сам их брак есть узаконенный разврат. Потом, правда, сам удивлялся, что это на него нашло, и просил у Ольги прощения.
Они женились совсем еще юными, она всего на семь месяцев его старше, и он до самого конца воспринимал ее девочкой и даже интим с ней был каждый раз как первый раз, паче не мог представить ее ни с кем другим за этим удивительным и упоительным занятием, но был не властен над своим воображением. А, что говорить! Впрочем, гнетущая его двусмысленность относилась теперь не только к гипотетическим изменам жены. Это я знаю от самой Оли, хотя не исключаю, что это только часть правды, если вообще правда. Коли она темнила с мужем, ни в чем не признаваясь, а когда пытал ее:
– Ты думаешь, что знаешь меня лучше, чем я сама себя?
– В том и моя беда, что я не знаю тебя. Тайна за семью печатями. Сумеречная зона.
– Ты хочешь, чтобы я солгала?
– Солги!
И она уже хотела под камуфляжем лжи рассказать ему правду, но он останавливал ее. Он хотел правды и не хотел правды – даже под видом лжи.
Так она потом говорила мне, и я верил ей и не верил. Так ей и сказал.
– Ты становишься похожим на него, – сказала Оля.
– Не дай бог!
Имея в виду его безумие, а не самоубийство.
– Он не выдержал одиночества или двусмыслия? – спрашивал я сам себя.
Мое мнение, что женщины не придают измене большого значения, Оля решительно отвергла:
– Не все, – и сослалась на наш с ней переменчивый броманс.
Ладно, не о нас с ней речь. Хотя пора признаться, что не только ее стихи были причиной моего увлечения Олей. Нет, совсем не то, что может подумать читатель, нисколько не отрицая ее девичью привлекательность. С той самой нашей встречи на поэтическом семинаре, где я впервые Олю увидел, ее лицо показалось мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, где и когда я мог с ней встречаться прежде. Пока на меня не нашло, как озарение, но было уже поздно менять что-либо в наших с ней колеблемых отношениях.
Что мне удалось, так это протолкнуть Ольгину подборку в «Аврору», молодежный подвид типа «Юности». Журнальчик тогда как раз набирал силы, проявлял умеренный либерализм, в нем печатались авторы, отвергнутые официозными «Звездой» и «Невой». Это нас с Ольгой еще больше сблизило – скорее все-таки творчески, чем генитально. К тому же, именно в это время Ольга и вышла замуж за Олега и притащила его в наш литературный бомонд. Табу.
Сколько на этот сюжет написано до меня и лучше меня! Ломлюсь в открытые ворота, коли топик по нисходящей оприходован даже теми же анекдотами, до которых я горазд. Типа Чтобы никаких измен в прошлом вплоть до Мой муж сказал, что покончит с собой, если узнает, что я ему изменила – сколько раз я его спасала от смерти.
– Тройной кощунник, – продолжал выговаривать Олегу мой лучший друг, который вот-вот станет моим лучшим врагом. – Во-первых, изображать Бога за этим непотребным занятием. Во-вторых, изображать себя под видом бога. В-третьих, выдавать себя за Бога, а ему приписывать одиночество человека.
– Одиночество или страх одиночества, – спросил в утвердительной форме Рыжий.
– Художник творит наравне с Богом, – некстати, наверное, процитировал я высокопарного Виктора Гюго.
– Что и вовсе претенциозно, – возразил мой будущий враг, который, в противоположность Рыжему, был принципиальным антиромантиком и настаивал на среднестатистической усредненности художника. – Претензия художника быть демиургом – это в-четвертых.
– В-пятых, в-десятых, в-сотых, – заговорил вдруг Великий Немой, потому как Олег обычно на наших сборищах помалкивал. – А меня с детства озадачивало, как сам Создатель ухитрился появиться на свет божий? Кто его создал? Он сам? Из ничего ничего и получится.
– Его создали мы.
Принципиальный антиромантик был еще и убежденным атеистом.
– А как он создал все остальное? – продолжал Олег.
– Может тебе следовало перечитать Библию, – посоветовал один из нас, не помню кто, да и не важно.
– Или Дарвина? – встрял Рыжий и тут же добавил: – Шутка.
– Есть и другие мифологии, – сказал Олег, задев единственного православного среди нас из ахматовских сирот и самого из них неталантливого по сравнению с Бродским, Бобышевым и Рейном.
– Например? – спросил неофит-прозелит.
– Нет, не например, потому что пример – единственный. Древний Египет. Там как раз о кромешном одиночестве Бога. Как именно он творил бытие из небытия. Не нашел я себе места, на которое я мог бы встать, пожаловался он самому себе.
– Как метафора – супер, – мгновенно откликнулся Рыжий
– Дальше еще лучше: Не было другого, кто творил бы со мной. Вот тут древнеегипетский бог и нашел выход из безвыходного положения, который я и изобразил.
– ??? – этот молчаливый вопрос был уж точно не мой, а всех нас.
– Дословно: Я соединил мой член с моим кулаком, совокупился с моей рукой, упало семя в мой собственный рот.
– Гениально! – опередил всех нас Рыжий.
– Дальше тоже хорошо, но за пределами моего сюжета.
– Еще! Еще!
Это уже со всех сторон.
Олег снизошел до наших просьб и выдал еще одну египетскую метафору:
– Я оросил их слезами, и воссуществовали люди из моих слез, вытекших из моего ока. Читайте сами. Этот раздел так и поименован «Сотворение мира».
Это было последние, что мы слышали от Олега.
Все, что я разузнал о нем, post mortem, делая, само собой, поправку на то, что врет, как очевидец, то есть говорит не всю правду. Смягчая поговорку, что-то скрывает, что-то привирает, включая покойника, как в «Расёмоне» Акутагавы – Куросавы. Именно: слишком похоже на правду, чтобы быть правдой. К покойнику, может, это даже больше относится, чем к живым. В том числе, ко мне: автор не исключает себя из помянутых лже- очевидцев. Даже не знаю точно – или не помню? или делаю вид, что не помню? – как прибило Олега к нашему литературному бережку, на котором он так и остался сам по себе, молчун, чужак, человек со стороны. В самом ли деле, его привела к нам Ольга, которую мы с моим дружком, удачливым и печатаемым, в отличие от Рыжего, поэтом, крышевали по разным причинам? Или это я его привел, познакомившись с ним еще в Академии Художеств, где он учился графике, а я изучал историю и теорию искусства? Теперь-то я думаю, хотя не на все сто, что гэбуха Олега и подцепила, чтобы через его жену или через меня внедрить в наш коллектив, хотя никто из нас тогда не подозревал в нем засланца. Никакой двусмысленности по звуковому сходству – кем он никак не был, так это засранцем. Потом, однако, мы все стали подозревать всех, и вся наша жизнь пошла наперекосяк под знаком этой двусмысленности.
Собственно, с этого названия мой рассказ и начался спустя столько лет. Сначала я застрял на самом этом слове двусмысленность и подбирал к нему в пару еще одно существительное в широком диапазоне от Апофеоза двусмысленности до Тумана двусмысленности. Всё, однако, было слишком прямолинейно. Пока во время одинокой прогулки в лесу я не додумался до «По знаком двусмысленности» и послал его с телефона двум близким мне женщинам, одна из которых его с ходу отвергла, зато другая откликнулась благожелательно: «Цепляет!» Я продолжал выгуливать свой замысел, пока не споткнулся и прямо носом в землю. Хорошо еще, что рядом не было моей вечной спутницы, которая не преминула бы заметить, что во мне не сработал инстинкт и я не упал на руки, а я бы стал объяснять, что руки у меня были в карманах, а она бы сказала, что кто же гуляет в лесу руки в брюки, хотя на мне уже были шорты и прочее в том же духе.
Тут только распростертый на земле я и пробудился от амнезии и вспомнил, наконец, кого мне напоминала Оля. Почему, собственно, я и прилип к ней, а не только за хорошие, пусть и кошмарные по депрессухе стихи или по зову плоти – скорее ее плоти, а не моей. Моя плоть откликнулась на зов ее плоти – не без того. А броманс есть надстройка над базовым инстинктом, разве нет? Но и память давала сбои – не нынешняя возрастная, а та сравнительно молодая – мне не было и тридцати.
Ну, скажем, я знал чертову дюжину женщин, будучи однолюб, но мн*гоёб. И никогда – никогда! – при мысленном пересчете не удавалось досчитать до этого числа, но странная вещь, в лакунах оказывалась самая знаковая связь, которая могла обрести более высокий статус, не будь я однолюбом и не испытывая душевный дефицит при сексуальном напряге.
Как раз с Олей наоборот: при нашем духовном сродстве секс был не так чтобы позарез и, как казалось, мы можем обойтись без него, хотя и не прочь. Что нас останавливало? Нас обоих? Каждого из нас, но по разным причинам? Или только меня?
Вот коленце, которое выкидывала память, когда я занимался другим устным подсчетом – численным составом нашей мишпухи, не считая баб и случайных, одноразовых визитеров, вроде одного закомплексованного хохмача, который говорил некоторым из нас, что нет лучше секса, чем с женой друга именно ввиду табу, зароняя тень сомнения в слушателя. Этот свой приемчик он использовал и на Олеге – и, судя по всему, сработало, но странным образом: Олег заподозрил не хохмача, а всех нас в домогательствах Ольги. А хохмача-пакостника мы изгнали за другой его прием: он подваливал к нашим женщинам и говорил каждой, что хотел бы от нее мальчика. На одну идиотку это подействовало, как признание в любви, зато другая, умничка, спросила: «А если наеб*шь девочку?»
Случайность, конечно, но нас было ровно столько же, сколько у меня баб. Однако каждый раз, поименно в уме вспоминая, я не досчитывал одного, и этот постоянный пропуск сильно раздражал меня. Пока до меня вдруг не дошло, что забываю самого себя. В смысле, что я не в счет? Или, входя в нашу групповуху, я был в ней лишним, как ее синхронный вуайор и будущий летописец?
Еще несколько или опускаю, а напоминала мне Оля мою сестру, которая умерла, когда ей было пятнадцать, а мне пять. Покойница не давала себя забыть, врезалась в мою детскую память навсегда, вот только не знаю теперь ужé – живой или по фоткам. Да, можно назвать и травмой, но еще и с примесью чувства вины – было за что.
Я был скверным ребенком, и мой взрослый морализм – ответ на ту детскую скверну. Сестра была одаренной девочкой, писала чудные рассказики, а знаменита стала своими совсем недетскими рисунками тушью, которыми иллюстрировала стихи Лермонтова.
Было дело, доводил ее до слез. Однажды опрокинув склянку с тушью на ее рисунок. Потом мне казалось, что и умерла она из-за меня, подхватив воспаление легких, когда мы с ней отправились на лыжную прогулку, хотя это была напраслина.
Не знаю, как мама, но отец любил ее больше, чем меня, и после ее смерти все время ставил мне в пример. Это давление выводило меня из себя, и однажды, не выдержав, как только у меня язык повернулся: «Так вам и надо, что Олечка умерла!»
Да, помимо внешнего сходства, они были еще тезками, что и останавливало меня от инцестных поползновений. Вот наш с ней броманс и колебался на этой узкой грани. Может, и здесь прав доктор Зигги, и мы не случайно выбираем друг друга, а только тех, кто уже существует в нашем подсознании? А потом Ольга вышла замуж за Олега, и у меня до сих пор ощущение упущенного шанса.
Все это промелькнуло в моем бредовом сознании, когда я, постанывая, лежал на земле, но тут, однако, откуда ни возьмись, вынырнули из леса два моих следопыта, помогли подняться и стали стряхивать с меня землю и прошлогодние листья, хотя уже вступала в свои права весна – юная, прозрачная, девственная, с первыми цветами, бабочками и невидимыми сладкогласными птицами. Сколько же нерукотворных чудес я пропускаю, занятый своим рукотворчеством. Хорошо еще, что не рукоблудием, как Олегов бог.
Сказать, чтобы лесные приключения меня отвлекали, было бы не совсем верно, потому как они меня и возбуждали тож. В самом начале, когда я свернул из лесопарка в дикий лес, меня остановил молодой человек с тяжелым рюкзаком за спиной (аппаратура?) и предупредил, чтобы был осторожен – по лесу бродит странный подозрительный тип. Что меня, наоборот, заинтриговало.
Я даже позабыл о своем замысле и таки дождался встречи с этим сомнительным типом, хотя никаких сомнений не было уже потому хотя бы, что он заговорил со мной на плохом английском, вынул флягу с водкой и предложил выпить. «С новичком?» спросил я его по-русски. Он сам был из новичков, потому что на этой реплике бросился от меня прочь и скрылся в лесной чаще. Вот тут я и подсократил название несуществующей истории: Под знаком двусмыслия. Теперь у меня было название, но еще не было ни сюжета, ни героя. И вдруг как проблеск – я припомнил линогравера-самоубийцу, который был с боку припека в нашей мишпухе, хоть в ней попадались и неевреи, как он, который на время оттеснил остальных ввиду такого неожиданного коленца, который он приберег под конец своей незаметной жизни. По аналогии с его предпоследней линогравюрой я переименовал название в Одиночество Бога, а прежнее пустил в подзаголовок.
Отгуляв положенные два с половиной часа, я вернулся к машине, около которой скучал мой молодой человек с тяжелым рюкзаком за спиной. Хотел поблагодарить, что незаметно пас меня всю дорогу, но, завидев меня, он отвернулся, выполнив свою миссию, и оставил меня наедине с моим реальным героем, которого мне предстояло домыслить и замаскировать, что я и делаю.
Его ждала посмертная слава, чему способствовало и его самоубийство, для которого он выбрал такой необычный и мучительный способ, что и говорить не хочу. Да и не только в самоубийстве дело, но в значении сделанного им в искусстве и значимости, знаковости его художественной личности. Его работы есть даже в Русском музее: парочка питерских ведут и автопортрет с голой Олей. «Одиночество Бога» ушло за границу. Работа, которую я получил на следующий день после его смерти, я отдал вдове.
Там он изобразил всех нас, но без женщин, а в самой середке лежащая Оля, как всегда, голенькая, пикантная, соблазнительная – одна на всех? Сходство с моей покойной сестрой, которую я ни разу не видел голой, – разительное. Зато все мы в военной форме с кагебешными погонами, по которым можно судить о наших званиях. В генеральском звании был изображен один только Рыжий, которого меньше других можно было заподозрить в связях с КГБ: как жена Цезаря, он был выше подозрений. А не так, что воинские звания Олег присваивал по значению своих моделей в культуре? Себя он изобразил рядовым (скромность паче гордости?), а меня майором. Что странно – поместил нас рядышком, в сторонке, в правом нижнем углу, как Джованни Беллини себя и Мантенью в картине «Принесение во храм».
А поверху пустил по-французски предсмертные, агонические слова Рабле, русский перевод которых я взял одним из эпиграфов к моему сказу:
Je vais querir le grand «Peut-Etre».
Недели две спустя я впервые побывал в их однокомнатной квартире на Васильевском острове около Гавани, когда принес эту странную картину Олега, может, лучшую у него. По крайней мере, стилистически. Если стиль – это человек, то стиль превыше содержания.
Или стиль и есть содержание?
На Оле был японский халатик с драконом, но магия искусства Олега – я видел ее голой. Обоим было немного неловко.
– Он был одинок, как его бог, – сказала Оля. – А теперь одинока я.
– Одиночество – это свобода, – попытался ее утешить.
– Да, теперь я свободна.
– А как же моя сестра? – промолчал я.
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.