Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | НЕДОТРОГА, или КАЗУС ДЯГИЛЕВА

Каждая женщиназло,

но дважды бывает прекрасной –

или на ложе любви,

или на смертном одре.

Паллад

Любовь, что таит свое имя.

Альфред Дуглас, любовник Оскара Уайльда

Тебе зачтется, что ты ввел это слово в русский язык.

Если ввел. Когда я ставлю в поиск соитологию, выскакивает взамен по созвучию социология что, согласись, не одно и тоже. Или ссылка на мою же книгу, а в качестве примеров соитологические из нее цитаты.

Само название «Опыты художественной соитологии» – супер, – продолжает расхваливать меня Билл перед тем, как атаковать – уж я-то привык к его полемическим приемам. – Хорошо, что художественная, а не сама по себе. Мог бы взять эпиграфом Эллиота: “Birth, and copulation, and death. Thats all, thats all, thats all». Хотя, знаешь, есть в этом все-таки некоторое упрощение. Без учета промежутков. А именно в этих промежутках и происходит множество других вещей, которые изгоняют соитие с авансцены, пусть оно и прекрасно само по себе. Как и у твоего Зигги.

Ну уж и моего!

Ты же сам признаешься, что у тебя три домашних философа: Платон, Монтень и Фрейд. Не спорю, ряд оригинальный, если только ты не оригинальничаешь и не пиаришься ради красного словца, как вы выражаетесь.

Ты учил русский язык по словарю идиом?

Ну, ваши поговорки на все случаи жизни. Потому и противоречат друг другу.

Отвечая квантовому оксюморону самой реальности. Кот Шрёдингера ни жив, ни мертв, переводя опять же эту клишированную формулу в поговорочный ряд.

А касаемо Фрейда, то все-таки сомневаюсь, что он – философ. Но если даже, то сводить все к соитию – симплификация. У немцев нет пальцев для нюансов, как говорил другой немец, хоть и полукровка.

Ницше! – припоминаю я.

Еще как был прав! Два великих симплификатора – Маркс и Фрейд, оба по нисходящей: один свел всё к животу, другой еще ниже – к гениталиям. Нет, все твои истории на этот топик я, понятно, не читал, но плотно просматривал. В прозе у тебя язык сложнее, чем в эссе: барокко, а в статьях классицизм. – Билл, к слову, перевел нашу с Клепиковой статью «Шильонский узник» для «Dissent», на которую Солжа, рассвирепев, обозвал нас с Леной шустрой парой.

А я начал изучать русский поздно – в колледже, – продолжает Билл. – Считается, что знание чужого языка определяется пониманием не текста на бумаге или в разговоре, а песен. Раз на раз не приходится: Окуджаву понимаю, а Высоцкого скорее чувствую. Булат берет словом, а Высоцкий темпераментом, напором, поверх и помимо слов.

Пассионарность, – вставляю я.

Пассионарность?

Приходится сослаться на Гумилева, а заодно, что это Лев, а не Николай пустил пассионарность в научный обиход. Вот-вот и мне придется переспросить его. Мы принадлежим к разным культурам: он не знал, что такое пассионарность, а я про казус Дягилева, если только это не его личная дефиниция по аналогии с его случаем. По нулям.

Я не свожу все к соитию, – зачем-то оправдываюсь я. – Сам по себе акт никогда не описываю. Меня интересует не физиология, а психология, пусть и с уклоном в психоанализ. Куда от него денешься, как не отрицай. Всем хочется, чтобы его случай был индивидуальным, личным, особым, а он укладывается в общеизвестную формулу. Что есть, конечно, упрощение, ты прав. Вот я и пытаюсь в моих вариантах любви пробить дно и копнуть чуть глубже психоаналитических стереотипов.

Не все варианты учтены, – осторожно говорит Билл.

Будучи гетеросексуалом… – начинаю я издалека.

Я тоже начинал, как гетероман, – неожиданное признание Билла, хотя никто его за язык не тянул. – Есть гомики по природе и гомики по обстоятельствам. Как в биологии, два типа рефлексов: безусловные от природы и условные от жизненного опыта. У того же Пруста был прирожденный инстинкт – озабоченный папаша, заметив нелады с мальчиком, свел его в публичный дом – помнишь, чем все это кончилось?

Мне ли не помнить, когда Пруст мой любимый писатель, и я знаю не только читаные-перечитаные его тексты, но и кое-что из его интима, включая апокрифы, хотя кто знает?

А бывает благоприобретенный опыт, как у того же Уайльда, который был женат по любви на Констансе и у них было двое сыновей. До роковой встречи с Альфредом Дугласом.

То есть содомитом он стал опять-таки по любви, да?

Само слово сомнительно, – возражает Билл. – Содом был наказан за грех негостеприимства – нельзя насильничать гостей.

Лот предлагал взамен своих дочерей, что лично меня всегда смущало. Кончилось тем, что дочки поимели отца, предварительно его споив.

Ну, это уже другая история. В Библии нет ни одного слова в осуждение мужеложства. Зато Онан был умерщвлен, – смеется Билл.

Только в чрево!

Ну, почему обязательно в чрево?

Какая любовь сильнее – к женщине или к мужчине? – говорю напрямик.

И опять Билл отвечает идиоматически:

Лучше нет влагалища, чем очко товарища.

А не так, что это дело вкуса?

Скорее дело выбора. У тебя его не было.

Что правда, то правда. Я был слишком влюблен в свою будущую жену, чтобы оглядываться по сторонам. Я и на женщин не обращал внимания, а мужчин и подавно не воспринимал в оном контексте.

И никакого-никакого опыта с однополыми существами? Нет, не соитологического, а косвенного, воображаемого, латентного – намеки, касания?

В детстве в мужской бане. Обычная вещь – терли друг другу спину. Один особенно усердно, но и осторожно – за это полагался срок. Пока я не почувствовал у себя на попке его дрожащий от нетерпения член. Мне было лет восемь-девять, я испугался и заплакал, на этом все кончилось.

И никогда больше?

Никогда? – не очень уверенно говорю я. – Хотя, учитывая мою субтильную внешность, в юности мужики приставали ко мне чаще, чем бабы. К женщинам по преимуществу приставал я, хоть они и перехватывали мою не очень уверенную инициативу и действовали куда более решительно по известному принципу: мужчина всегда добьется от женщины того, что она больше всего хочет. С моим коррективом: … того, что она хочет больше мужчины. Ладно, чтобы без ихних обид: монопенисно. – И тут же на всякий случай даю синоним: – На равных. Да хоть я его пожалела, пусть, конечно эвфемизм. Это она себя пожалела.

Билл возвращает меня к своему вопросу.

Припоминаю. Вслух. Один приглашал меня в кампанию гомиков, обещая, что никто ко мне приставать не будет, это такая интеллектуально-художественная тусовка. Что совпадает, пояснил он. Другой назначал мне свидание почему-то на кладбище – я не явился. А как-то мы с Леной шли по дикому пляжу на Длинном острове, навстречу мужик в чем мать родила стал перед нами подпрыгивать, демонстрируя свое хозяйство в боевой готовности. Я, было, приревновал и сказал Лене отвернуться, но Лена меня успокоила: «Это он перед тобой старается». Так и оказалось. Зря старался. Как раз Билл вел себя со мной пристойно. Ко времени нашего знакомства я уже вышел из обоймы, а главное они с партнером не изменяли друг другу.

Почему Билл так со мной разоткровенничался? Чтобы это объяснялось нашим тесным тогда приятельством – именно от него я узнал английское новообразование bromance, синонима которому в русском не нашел? А если причиной тому был чужой язык – на родном английском не решился? Чужой язык отменяет табу, а с ним и стыд. Потом только до меня дошло, что, пережив такой кошмар со своей первой и, похоже, единственной любовью, Бил теперь остерегался адюльтера и в партнерских отношениях без большой любви, но скорее по физиологической нужде, хотя их с его возлюбленным связывала и тесная дружба.

Вопрос, какая любовь сильнее, – не то, чтобы не корректен, а не точен. Сила чувства не зависит от разно- или однополости. В чем я сомневаюсь, так это в многолюбии как таковом. Человек однолюб по самой своей природе, если брать любовь в высоком, максимальном значении, когда на любовь тратишься весь без остатка и ни на какие другие любови у тебя просто не остается душевного и физического потенциала, как бы ты не был привязан или даже влюблен в нового партнера. Я отличаю любовь от влюбленности, а та если не синоним похоти, то сродни ей.

Влюбленность – это похоть под камуфляжем, – выдаю я свою коронку. Одну из.

Билл полагает мою формулу поверхностной.

Как и любая формула, – оправдываюсь я и ссылаюсь на третьего немца, которого уж никак не обвинишь в симплификации, скорее наоборот: – Эйнштейн полагал поместить между субъектом и объ­ектом экран и судить о реальности по ее схематическому изображе­нию. Принцип познания путем упрощения и укрощения действительности.

Не слишком ли много евреев для ирландца Билла, у которого даже глаза голубые с мелкими пятнышками – Бог их делал грязными руками, пусть и метафора.

А случается, пусть редко, чтобы любовь сочеталась с влюбленностью…

Вопрос или утверждение? – помалкиваю я.

Мой случай, наверное. Мы оба из Сиэтла, вместе росли, ее отец был директором школы, где мы учились и тесно дружили. Да, я был в нее влюблен.

И она, соответственно, в тебя, – подсказываю я.

Не совсем. Уж коли ты так любишь формулы: Je t’aime moi non plus.

Скорее сингл, чем формула. Тебя – нет, а кого?

Своего отца. На которого я не походил ни ухом, ни рылом.

Инцест?

Если бы! В том-то и дело, что нет. Улица с односторонним движением. Отец любил только свою покойную жену, а дочка внешне пошла в нее. Но только внешне.

Ранняя смерть сделала этот идеал недосягаемым, хоть она и старалась изо всех сил. Что отца как раз и смущало больше всего – как пародия на оригинал.

Он манкировал своими отцовскими обязанностями?

Наоборот! Исполнял их неукоснительно, может, даже перебарщивал ввиду своей нелюбви к дочери из-за ее несоответствия идеалу.

Некропатрия? Некрофилия?

Опять ты со своим Фрейдом. Скорее некролатрия, если говорить о безутешном вдовце. Он и при жизни любил ее больше, чем дочь. Вдобавок обстоятельства смерти. Она погибла в автокатастрофе, он был за рулем, она сидела рядом, а сзади в специальном креслице дочка-трехлетка. Лучше бы я погиб! А девочка слышала: Лучше бы ты погибла. И даже была уверена, что он так и говорил, хотя он так не говорил, в чем и убедил ее мозгоправ.

Что точно, отец передал дочке свое чувство вины перед покойницей, с которым он и умер, а девочка осталась с ним жить. Теперь моя очередь сослаться на твоего домашнего учителя. У безутешного вдовца срабатывает механизм интроекции. Не знаю, как по-немецки, а тем более по-русски, но в английском переводе это звучит, как mourning work. В процессе утраты подсознание перерабатывает образ умершего, превращая его в возвышенный и недосягаемый идеал.

Работа горя, – мгновенно нахожу я русский эквивалент.

К тому же, покойница была хорошей пианисткой и пару-тройку раз выступала на публике, и если бы не ее преждевременная смерть… Хотя кто знает – мы вступаем в сослагательную, гипотетическую, альтернативную реальность. Вот причина, почему по настоянию отца его дочь с младых ногтей брала уроки музыки, но не в коня корм, больших достижений у нее на этом поприще не обнаружилось, хотя старалась изо всех сил ради любимого папочки. Так и осталась любящей и нелюбимой дочкой, а когда тот умер, ее любовь с чувством вины уже не перед матерью, а перед отцом еще больше возросла и превратила в психопатку. Сумеречное сознание, сплошной депрессняк, который я пытался развеять шуточками, типа: опять покрыто тучами лицо. Увы, в чувстве юмора ей бог тоже отказал, да она и не желала ни в какую расставаться со своей настоянной на горе любовью к отцу. Понятно, сверстник ее никак не устраивал, и несмотря на нашу дружбу, к ней было не подступиться – интровертка и недотрога. И то сказать, я был не очень настойчив, боясь вспугнуть и потерять то, что меж нами было. Несколько случайных касаний и поцелуев не в счет. Знаешь поговорку торопливые люди рискуют прийти последними?

Я знаю противоположную: Bis dat qui cito dat.

Это то немногое, что я знаю по латыни. Лена Клепикова, классицистка по образованию, посмеивается, когда я вставляю в свою речь латынь.

???

Наше с Биллом поверхностное знание латыни не совпадает.

Вдвойне дает тот, кто дает быстро, – перевожу я.

Пауза. Билл смотрит на меня скорее с болью, чем с удивлением.

Может, я в самом деле затянул с этим делом? – говорит Билл.

Как Кола Брюньон с Ласочкой, – шучу я.

Этот образ, вижу, тоже не знаком Биллу, но он не переспрашивает.

Затянул и опоздал. Все могло сложиться иначе. Меня что смущало? Еще одна улица с односторонним движением – у меня с ней, как у нее с отцом. Здесь как раз твой Зигги, возможно, и понадобился. После школы на год мы потеряли друг друга топографически – она уехала учится в Браун, а меня приняли в Коламбию. Зато началась меж нами интенсивная переписка, по которой она могла судить о моей любви к ней, а я о ее кромешном одиночестве. Мелькнул, правда, какой-то профессор, но я не придал ему никакого значения, уверенный в моей любимой девочке, что она останется верна. Нет, не мне, а своему покойнику. Она так и осталась для меня неизменной, какой была, когда мы с ней физически расстались: она в Провиденсе, я в Нью-Йорке. Откуда мне было тогда знать, что ей позарез отцовская фигура взамен покойного отца? В отличие от тебя, я не учил наизусть венского шарлатана, как его припечатал Набоков.

Он сам был шарлатаном почище Фрейда, который шарлатаном не был. А Набоков был. Ну, ладно, мистификатором. Его изначальная девочка Аннабелла для объяснения педофилии Г.Г. – прямая калька с Фрейда. Да и «Приглашение на казнь» невозможно без «Процесса», хоть и клялся, что не читал тогда Кафку.

Бог с ней с литературой! Да и чем Фрейд мог мне помочь? Даже если помог бы понять, что бы я мог сделать с моим знанием? А беспокоиться стал, когда наша переписка вдруг заглохла. Вот тогда я и совершил свой подвиг любви – побросав все, кинулся к ней в Браун, благо рядышком – несколько часов езды до Род-Айленда. Нет, не опоздал – все та же: дика, печальна, молчалива. На этот раз я был более настойчив, а когда в последний момент по моей вине случилась заминка, она перехватила инициативу. И смотрела на меня как-то по-другому – робко и бесстыже. Или мне показалось? Или это послевкусие? Вот тебе история моей первой и единственной любви. Я весь на нее израсходовался –причина моего однолюбия.

Честно, я ничего не понимал.

Хэппи-энд? – неуверенно спрашиваю я.

Не сказал бы. Как говорил Нильс Бор? Ваша теория недостаточно безумна, чтобы быть истинной. А я уже догадывался, что слишком мне хорошо, чтобы быть правдой.

Слишком просто, чтобы быть правдой, – вношу свой корректив, но молча.

А ей? – спрашиваю я.

Я был в раю – и мне было не до чего. И не до кого. Даже не до нее. Мне казалось, что и ей хорошо. Секс – это всегда хорошо, да? А теперь не знаю. Витал в эмпиреях. Все рухнуло в одно мгновение, когда до меня дошло, что прибыл, как вы говорите, к шапочному разбору.

Из-за чего? – спрашиваю я, хотя смутно начинаю догадываться, что его девочка уже не была девушкой. Если бы!

Казус Дягилева, – загадочно говорит Билл. – Как тот стал голубым. Понимаешь, мне было бы легче рассказывать о себе в третьем лице, опираясь на известный опыт.

Казус Дягилева? – переспрашиваю я и пытаюсь припомнить, что знаю об этом великом человеке. Жан, удиви меня! – императив Дягилева своему либреттисту Жану Кокто, и я взял этот эпатажный принцип за правило в моей квантовой прозе, включая эту.

И тут услужливая память подкидывает мне Сержа Лифаря, которым я заинтересовался как коллекционером рукописей Пушкина (включая десять писем Натали Гончаровой), когда писал свою пушкинскую диссертацию. Из спецназа Публички мне удалось раздобыть его двухтомный байопик Дягилева. Первый биографический том назывался «Дягилев», зато второй мемуарный «С Дягилевым» и касался не только их совместной работы. Да и начинался с места в карьер – с условия, которое Сергей Павлович поставил молодому балеруну: возьмет его в труппу и сделает звездой взамен человека-птицы Нижинского с условием, что Лифарь заменит Нижинского и во всех других отношениях. На что Серж Лифарь не сразу, но согласился. Усилием воли вертаю свою спонтанную память назад к первому тóму и смутно припоминаю эпизод из молодости Дягилева, который навсегда отвратил его от женщин.

Мы сидим с Биллом в просторном кабинете Збига, пользуясь тем, что его хозяин временно – на 4 года – переехал из Нью-Йорка в Вашингтон в связи с повышением по службе. У каждого из нас не кабинет, а конура, а у меня, к тому же, проходная, правда, соседка-израильтянка появляется в своей не часто, будучи здесь, как и мы с Леной, на птичьих правах – visiting scholar. У меня без пяти минут, но в обратном направлении совка, мелькает квадратно-метровой вопрос: скорее всего у Бжезинского, который сделал такой головокружительный скачок в карьере от директора Русского института в Коламбии до помощника президента по национальной безопасности в Вашингтоне, Ди-Си, кабинет теперь много меньше, учитывая скромные размеры Белого дома. С другой стороны, вряд ли все-таки, отслужив при Картере положенные четыре года – а тому не грозит вторая каденция, предсказывал я тогда печатно – Збиг вернется сюда обратно. Тем не менее, его сменщик профессор Шульман зовется и.о. – по-здешнему acting president, но редко захаживает в свой – не свой кабинет, преподавая через улицу в самом Колумбийском универе. Да и мой друг Билл долго здесь не протянет – Збиг его перетащит в столицу, правда, не в Белый дом, а в Госдепартамент.

Что сразу отмечу – Збига не люблю, как и его патрона, которого полагаю самым бездарным президентом – отчасти из-за влияния Бжезинского с его польскими, то есть антирусскими комплексами. Останься Збиг на своей должности в Русском институте, нам бы с Леной не видать этот непыльный грант.

К слову, мы с Леной прилетели в Нью-Йорк уже более-менее известными журналистами благодаря нашему московскому агентству «Соловьев-Клепикова пресс», когда наши бюллетени чуть ли не ежедневно печатали европейские и американские газеты, а «Нью-Йорк Таймс» поместила даже статью про нас с московской фоткой на Front Page. А потому, прилетев в Америку на ПМЖ, мы сходу предложили в НЙТ две статьи – «Ошибка Картера» и «Полководец без войска». Они напечатали вторую про академика Сахарова, которая вызвала скандал и многие русские печатные площадки были для нас закрыты, включая «Континент» – на уже набранные там наши публикации наложил вето член редколлегии академик Сахаров, что вызвало следующий скандал. Повредив в русскоязычниках, это негативное паблисити помогло нам в американской прессе, где мы были нарасхват и даже однажды оказались среди трех финалистов Пулитцеровской премии за статью «Уроки русской географии» в «Вашингтон пост», где ввели понятие географического империализма – что Россия больше заглатывает территорий, чем может переварить. Так мы стали американскими журналистами и вдобавок к политиканам выпускали политологические триллеры на кремленологические сюжеты с переводами на дюжину языков.

Я вынужден на эту личную справку, типа сноски, хотя сносок в прозе терпеть не могу, а потому пусть будет сноска в тексте, как лирическое отступление. Хотя никакой лирики, одни только голые факты, имеющие только косвенное отношение к фабуле этой истории, но самое что ни на есть прямое к ее сюжету. Ибо автор не совсем соглядатай-кибицер в этом рассказе, но пусть и маргинальный, а местами и тайный ее персонаж. Не сам по себе, а его альтер-эго. Пусть будет авторский персонаж, а хата самого автора с краю.

А потому еще несколько слов в вынужденное пояснение. Благодаря этой нашей добытой еще в Москве известности, нам с Леной свезло получить по приезде в Америку враз два гранта – от Коламбии и от Куинса колледжа Ньюйоркжского универа. Первый был почетный, но довольно скромный, символический – «славы много, а денег мало», как поет Фигаро. Зато другой от второразрядного, заштатного Куинс-колледжа удерживал на плаву, обеспечивал нам существование на год вперед и давал возможность оглядеться в новой среде. У нас было право выбора – какой грант взять прежде. Понятно, мы выбрали куинсовский и переехали из Манхэттена в этот спальный район Большого Яблока, где и обитаем по сию пору. О чем не жалею. Эта наша тусовочная среда обитания.

Отчасти с топографией связана наша дружба с Сережей Довлатовым – мы жили в десяти минутах друг от друга и встречались ежевечерне, когда к «Моне и Мише» на 108-ой стрит, иммигрантском большаке Куинса, привозили завтрашнее «Новое русское слово», а потом шли чаевничать – чаще к Сереже, чем к нам, учитывая его кавказское гостеприимство. И до сих я в десяти минутах от него – от его могилы на Еврейском кладбище.

Вот почему действие большинства моих проз, больших и малых, происходит в Куинсе. За редкими исключениями, включая эту, которая связана на с Русским институтом Колумбийского университета, куда мы перешли после куинсовского, увы, не тенюре. Собственно, этим мы и обязаны знакомством с Биллом, которое перешло в дружбу, увы, короткую ввиду его переезда в столицу нашей новой родины, хотя родина этимологически и семантически может быть только одна, да простят меня педанты за этот неологизм.

И самое последнее отступление: с чего начались наши с Биллом тесные отношения. Когда мы с Леной Клепиковой сочинили нашу солженицынскую – точнее, анти-солженицынскую – статью, то мы решили прибегнуть к помощи нашего друга по Куинс-колледжу профессору Берту Тодду с его блестящим русским языком, не понимая тогда, что переводчику на английский нужен прежде всего блестящий английский, а для русского есть русские авторы, которые всегда на подхвате. Потом до нас это дошло, и наши книги переводил американский поэт и прозаик Гай Дэниэлс, который скорее догадывался, чем понимал наш русский, и обращался к нам с вопросами на рутинной основе, благо мы были под боком. Потому на титулах наших американских книг и стояло: Translated by Guy Daniels, in collaboration with the authors».

А тогда добрый наш приятель Берт Тодд (см. мой докурассказ о нем «Мой друг Джеймс Бонд», коим он и являлся – и моим другом и американским агентом по работе с диссидентствующими русскими писателями) мгновенно откликнулся на нашу просьбу, довольно быстро перевел статью, мы отправили ее в «Dissent», откуда получили от главреда Ирвинга Хау письмо, что он готов напечатать статью, если она будет написана по-английски. К письму были приложены три первые странички нашей статьи, которые Ирвинг Хау, известный американский писатель, не поленился написать заново на основании word for word translation. То бишь подстрочника Берта Тодда.

Гая Дэниэлса мы тогда еще не знали, а потому обратились за помощью к Биллу, с которым были шапочно знакомы. А так как Лена ориентировалась в английском в разы лучше меня, то ей и карты в руки, решили мы, и в помощь Биллу в работе над переводом нашего «Шильонского узника» была отправлена Клепикова.

Увы, они не сработались вместе. Мы совершили аналогичную ошибку со знанием английского, как прежде со знанием русского, хотя и по другой причине, о которой мы и не подозревали. Моя израильская соседка по кабинету-конуре, не вдаваясь в подробности, посоветовала мне сменить Лену. И оказалась права – перевод был готов быстро и тут же напечатан в журнале, вызвав высочайший гнев нашего героя. Даже сравнение с Шильонским узником он счел оскорблением, а мы-то полагали, что это ему комплимент!

А с Биллом мы сдружились, не подключая больше Лену, и пробалтывали все волнующие нас сюжеты – чаще его, чем мои. Говорили через раз по-русски и по-английски, совершенствуя чужие языки. Отдам должное Биллу – он продвигался в разговорном русском быстрее, чем я в английском. Единственное, он время от времени повторял, чтобы я не перебивал его. А не перебивал Билла я еще потому, что слушать его мне куда интереснее, чем говорить с ним, а ему наоборот, вот он и разоткровенничался со мной и причиной тому именно чужой ему язык, а не лично собеседник, прошу прощения за вынужденный повтор.

Вот почему наш русский треп смахивал на его монолог. И просторный кабинет Збигнева Бжезинского, который он сменил на крошечную, размером с грузовой лифт, комнатку, зато рядом с Овальным кабинетом, служил нам с Биллом теперь чем-то вроде исповедальни либо офиса психиатра – вот только традиционной кушетки не хватало.

Теперь, когда я извлекаю тот наш разговор, чтобы сочинить из него рассказ, я удивляюсь, что не сделал этого раньше. И почему я пытаюсь сделать это теперь? Эти вопросы между собой связаны и все равно, с какого начать.

Не то чтобы исчерпанность и дефицит сюжетов у автора-мнемозинста, но из завалов моей памяти я выбираю те, которые, пусть я с боку припека, но как-то соприкасаются с моим жизненным опытом, пусть даже по касательной. Иначе мне не перевоплотиться в моих персонажей, хоть и не по системе Станиславского, а с известным отдалением, отчуждением, остранением, глядя на них со стороны по принципу Мейерхольда-Брехта. А здесь совсем уже чужой мне опыт, включая голубизну Билла, чуждую моей гетеросексуальной природе. Это если художественному инстинкту противопоставить вне-, а может и антихудожественное рацио.

Вот на что я обратил внимание, не зная еще, но уже догадываясь о сексуальных предпочтениях Билла. Не всегда, но время от времени наш разговор – точнее, монолог Билла – сворачивал на женщин, и еще до того, как я узнал, что он голубой, я понял, что он мизогин, что не всегда совпадает. Тот же Пруст, испытывая сексуальное отвращение в противоположному полу, любил женщин платонически и дружил в основном с ними, тогда как любовью и ревностью занимался только с мужчинами. А у Билла был пунктик с женщинами, судя по его диатрибам и филиппикам в их адрес. Я бы их не запомнил, если бы по своей писательской привычке не записывал. Как долго не пригождались! И вот только спустя столько лет проклюнулись – еле разыскал те свои записи. Привожу их выборочно и избранно и в том же беспорядке, как обнаружил в моих архивных анналах. Зато ручаюсь за их аутентичность. Заодно сверил цитаты – в широком диапазоне от Вейнингера до Стриндберга, да я ему еще подкинул нашего женоненавистника Бродского, который свой классный любовный цикл кончил страстным мизогинным постскриптумом

Билл приводил цитаты по памяти по-английски – я разыскал их русские эквиваленты. Он ссылался на авторитеты, объясняя это тем, что классики его мысли выразили точнее и увереннее, чем он, а мне почему-то кажется, что он прятался за классические цитаты, чтобы придать убедительность собственным мыслям. На того же Отто Вейнингера, который 23-летним девственником выпустил сенсационную книгу «Пол и характер» и застрелился.

Женщина же, напротив того, не имея никакой души, нимало не стремится где-нибудь найти очищенную от всего чуждого ей душу, – писал этот мизогин, сопоставляя два пола. – У женщины нет идеала мужчины, который напоминал бы Мадонну; женщине нужен не целомудренный, нравственный, чистый мужчина, а – другой.

Не муж, не партнер и даже не любовник, а трахаль, – пояснял Билл.

Помню, я пытался оспаривать Вейнингера не конкретно, а сцылкой на его био: что может знать о женщине девственник?

Он потому и остался девственником, что знал о женщине всё инстинктивно.

Страх женщины, – возражал я.

Страха не было, а был ужас перед женщиной, – выдавал еще одну цитату:

Половой акт заключает в себе глубочайшее низведение женщины, любовь – высочайшее вознесение ее. Но женщина предпочитает любви половой акт, следовательно, она хочет быть низведенной, а не вознесенной. Идеал девственности всецело принадлежит мужчине, а не женщине.

– …которая стыдится своего девства, – добавлял Билл от себя, – и стремится как можно скорее от него избавиться.

Именно этот сюжет девичьего целкомудрия особенно волновал моего собеседника, и я понял почему только когда узнал о его казусе Дягилева.

Женщина не представляет ничего, кроме сексуальности, она сама – сексуальность. Мужчина может стать Дон-Жаном, но также и святым. Выражаясь вульгарно, мужчины господствуют над своим половым органом, женщина же вся во власти своего…

А как же застенчивость женщины? – возражал я.

Ха! Застенчивость женщины – не более, чем преодоление своей сексуальности и борьба с собственным бесстыдством.

Опять Вейнингер?
– Не помню. Может он, а может я. Бесстыдство женщины и стыдливость мужчины.

Чего им стыдиться – их гениталии изнутри, а наши снаружи.

И в качестве заключительного аккорда:

Если и не бездушие, то психея у них грубая.

Вейнингер приравнивал женщин к евреям и обоим отказывал в праве на существование, – вспомнил я.

Ну, не до такой, конечно, степени, – возразил ирландец Билл, которому, в отличие от меня, тема евреев была фиолетова. – В еврее и женщине добро и зло неотличимы друг от друга, считал он. Надо примириться с их существованием, как с неизбежностью – вот его вывод.

Евреев или женщин?

Женщин. К евреям этот неофит-христианин относился менее толерантно.

Как и многие самоненавидящие евреи. Вейнингер был единственным евреем, которого признавал Гитлер. Не только за его антисемитизм, которым нацисты пользовались больше, чем вагнеровым. А еще за его самоубийство: он покончил с собой, когда до него дошло, что еврей живет за счет разложения других народов.

А почему покончил с собой Гитлер? – шутканул я.

Незадолго до смерти Гитлер сказал, что все ему будут еще благодарны, что он

сделал за них грязную работу.

Недоделал.

Ну да. Марк Твен прав, когда писал о бессмертии евреев.

Антисемитизм как зависть к еврейскому бессмертию, – выдал я свою коронку.

Если коллективное берет верх над индивидуальным, – возразил Билл. – Мы отвлеклись от темы. На кого Вейнингер оказал огромное влияние, так это на Августа Стриндберга.

Стриндберг не был антисемитом.

А почему? Он объяснял это своему другу Брандесу, который на самом деле Кохен по рождению: «У каждого человека квота ненависти. На евреев не хватило. Я истратил ее на женщин и собак». Человечество делится на кошатников и собачников. Стриндберг был кошатником.

«Слово безумца в свою защиту» – лучшая его книга. Но он не только не решился издать ее в Швеции, но и написал по-французски.

Вот тут только, путем аналогии, я и понял, почему Биллу легче говорить о себе по-русски.

В отличие от Вейнингера, которого я знал понаслышке, роман-пасквиль Стриндберга я читал и перечитывал, а потому все его анти-женские инвективы хорошо помнил – от брака как узаконенной проституции до равенства полов как движения назад к матриархату, потому что женщины слабее по уму, но стократно сильнее во всех иных отношениях из-за полного отсутствия нравственного чувства. Короче, нет нужды пересказывать еще одного мизогина, а потому быка за рога, что давно пора: как баболюб и однолюб Билл превратился в отъявленного женоненавистника.

Когда он в очередной раз сослался на Казус Дягилева, я, уже зная, что это такое, хоть и не медицинский термин, решился и спросил его напрямик:

Она заразила тебя сифилисом?

Представляю его потрясение – он-то все еще считал ее девочкой, недотрогой, а получил от нее такой подарочек!

Билл воззрился на меня не то, чтобы с удивлением – скорее задумчиво, словно проигрывая предложенный мной вариант.

Ну уж сразу сифилисом, – сказал он, выдержав паузу. – Ты слишком прямо понимаешь метафору. А это именно мой образ-дефиниция. Бог милостив.

К кому?

К нам обоим. Французский насморк.

Французский насморк?

По-вашему, трипак.

Вы с ней расстались?

Так сразу и расстались! В чем она виновата? Ей тяжелее всех пришлось. Интровертка, нелюдимка, недотрога, травматическое детство с любимым и нелюбящим отцом при виртуальном противоборстве с покойной матерью, которое она неизменно проигрывала в его глазах.

Надо быть очень осторожным в выборе своих родителей, – не к месту, наверное, пошутил я.

Гейне, – узнал автора Билл, но тут же вернулся к своей единственной любови. – А сексуально девочка и вовсе без никакого опыта. Откуда ей было знать? Да и профессор, который напоминал ей отца, говорит, что не знал. Она была не первой у него среди студенток, тот еще был ходок – вот предшественница его и наградила гонореей. Для него это были случайные связи, а для моей девочки та самая отцовская фигура. Ты прав, типа инцеста, но не с родным отцом, а с человеком, на него похожим. Она говорит, что всего-то пара встреч – я ей верю.

Она его бросила.

Хуже. Он ее бросил. Как у вас говорится, поматросил – и бросил. Они расстались еще до того, как я нагрянул. Все произошло стремительно. Думаю, мы все трое обратились к врачам одновременно.

Или четверо? Ты забыл студенточку.

Какое мне до них дело! Не знаю, как они – мы с ней довольно быстро вылечились.

И вдруг выдал мне комплимент:

Из тебя вышел классный психоаналитик – не знаю, кто бы еще выслушивал меня так долго.

Пропустил мимо ушел, паче мне было интересно, что дальше.

Как слушателю?

Как писателю?

И вы сразу разбежались? – скорее догадался, чем спросил я.

Почему разбежались? Все-таки ты так ничего и не понял в моей истории. Чего-то все-таки не сечешь, хоть и сексолог. Я же был в нее влюблен.

И до сих пор?

Не знаю. Ты прав – могло быть и хуже. Как у Дягилева, который влюбился в девушку своего круга, дворяночку, а она заразила его сифилисом. Нам всем крупно повезло, включая ту студенточку, которая трахалась, видимо, с кем попадя. В отличие от моей девочки – первый ее сексуальный опыт и с таким результатом.

Но именно благодаря своей девочке ты стал таким мизогином, – сказал я, беря его сторону и уже не сдерживая своего раздражения.

Я разочаровался не в ней лично, а во всей их порочной породе. Она лучше других, но порода та же – и взяла верх. Да и я хорош. Как ты не понимаешь, что во всем виноват именно я со своим страхом перед ее дефлорацией. Я любил ее больше, чем хотел. Если бы я преодолел этот свой кретинский страх еще в Сиэтле и сделал бы то, что оба физически, физиологически хотели, не могли не хотеть, но я этого тогда не знал, она была для меня не от мира сего. Если бы! Может ничего бы и не случилось ни с ней, ни со мной. Ни с нами. Замужество – это единственное препятствие на их пути к разврату. Вот почему я на ней женился. Если бы я это сделал раньше…

Честно, я уже ничего не понимал. Вся эта история пошла не по резьбе, наперекосяк по сравнению с той, которую я уже мысленно писал пусть и по лекалам своего воображения. Вот почему я ее тогда и не написал, и только сейчас возвращаюсь к ней, когда его главного героя, который был старше меня, давно, наверное, уже нет в живых, а с другими участниками этой истории, включая его «девочку» и его партнера, я знаком не был.

Ты женился на ней? – переспросил я.

А что мне оставалось? Она была беременна.

У вас был ребенок?

Мог быть. Я настаивал, но она ни в какую.

???

Потому что не знала от кого. А мне было все равно. Лишь бы от нее. Но она наотрез. Зачем тебе чужой ребенок, говорит.

В конце концов вы с ней расстались, – сказал я.

Формально нет. Мы до сих пор женаты.

???

И дружны.

А как она относится к твоим однополым партнерам?

У меня один. С ним душа в душу. Теперь я даже не понимаю, как можно соединяться разнополым существам?

И знал только бог седобородый, что это животные разной породы.

Вот именно!

А как же она? Как же она! – спросил я не из одного любопытства, но проникшись и к ней жалостью. – У нее тоже кто-то есть?

Откуда мне знать? После всей этой истории она еще больше замкнулась в себе. С утра какая-то усталая. Что-то в ней надломилось. Психически. Стала нелюдимой, недоверчивой, подозрительной. И чувство вины – с детства во всем винит себя. Мастерица виноватых взоров, будто про нее сказал ваш самый гениальный поэт.

Самый? – удивился литературный критик Владимир Соловьев.

Зато очень хорошо относится к моему партнеру, – сказал Билл, не обращая внимания на мою реплику. – Как к сыну, которого бог нам не дал.

Я все больше запутывался в их истории и боялся погружаться в нее и задавать дальнейшие вопросы, особенно один.

Нет, с ней я больше не сплю, – догадался он о моем немом вопросе. – Не двустволка. Да мы с моим молодым другом и не изменяем друг другу.

Господи, как давно все это было – в прошлом столетии! – и быльем поросло. Дела давно минувших дней. Даже не знаю точно, живы ли еще персонажи этой истории или живут только в моей памяти, из которой я пытаюсь изгнать их на бумагу, но они все равно возвращаются ко мне уже преобразованные моей все-таки частично – нет, не вымышленной, а домысленной прозой.

Как долго я живу! Устал от мертвецов. Хочу жить среди живых, хоть и сам уже живой труп. Как и любой долгожитель.

А так со мной ничего не происходит, с чем бы я не мог справиться сам.

Пока что.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest
    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии
    0
    Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x