Владимир СОЛОВЬЕВ-АМЕРИКАНСКИЙ | Коктебельский первоузел. Часть 2

Евтушенко, отец Александр, Юз, Битов, Камил, Борис Абрамович и другие.

Продолжение. Начало.

слева – Камиль Икрамов, справа – Юз Алешковский

Камил Икрамов помнил свои рассказы наизусть – слово в слово. И мы их уже знали наизусть – у него был все-таки ограниченный репертуар. Мои новые московские друзья – от Бориса Абрамовича Слуцкого до Жени Евтушенко – лучше меня. Мы все настолько обнаглели, что заказывали: «О советском паспорте», «О бл*дях» и другие. Именно ввиду законченности художественной формы мы и удивлялись, что Камил не доводил их до бумажного воплощения, а я тогда (да и сейчас) придавал бумаге сакральное значение. Письменное слово – магическое: табу, клятва, заклинание, заговор. В отличие от устного написанное слово навсегда: что написано пером, то не вырубишь топором. Мне было жаль не только рассказов Камила, но и его самого: он так и умрет, оставшись недовоплощенным, несостоявшимся – разве что только в нашей памяти. Я не понимал тогда, что в устном рассказе роль слушателей не менее важна, чем рассказчика. См., например, «Тысячу и одну ночь», которая стала явлением письменности случайно, пройдя сквозь столетия через тысячу – нет, не рук, а ушей. В библиотеке Салтыкова-Щедрина хранится ее странный древний список, написанный по-арабски еврейскими буквами. Не та же ли тут загадка, что Коран древнее арабского языка, на котором написан?

Запиши! Напиши! – хором требовали мы, но Камил устало разводил руками:

Пробовал. Ни х*я не выходит.

Если у него не вышло, то тем более не выйдет у меня. Мне бы со своим рассказом справиться. Самому довоплотиться. Как рассказать о Евтушенко и евтушенках, чтобы они из моей памяти прорезались в прозу?

Зато в повести о своем отце Камил строго придерживался раздобытым в анналах гэбухи документам. Он хотел написать о жертве, а получилось – о палаче, который потóм стал жертвой: палач, ставший жертвой – неслабо, как тогда, правда, еще не говорили. Но я-то пишу сейчас, а не тогда. В Коктебеле он мне и дал впервые прочесть «Дело моего отца», которое меня поразило куда больше, чем полученные там же хоть и не печатные, но кондовые вещи Володи Корнилова, Анатолия Рыбакова (первая часть «Детей Арбата») и проч.– соцреализм с человеческим лицом. Точнее: соцреализм с обратным знаком. Это относилось и к непечатным стихам, которые читали Слуцкий, Корнилов, Жигулин, Евтушенко – я говорю о знаке «минус». Хотя мне было все равно, с каким знаком – уже тогда литературу я ставил выше политики.

Камил написал свою книгу без никакой надежды ее когда-либо издать, а потому дописывал и переделывал, что, я полагаю, почти всегда вредно. Кажется, Борхес заметил, что написанную вещь потому и надо от автора сразу отбирать – и в печатный станок, чтобы он не имел возможности ее испортить. Конечно, бывали случаи, когда автор поганил и печатную продукцию, как Пастернак свои ранние стихи: тот же «Марбург», которым я объяснялся в любви Лене Клепиковой. Очередную версию «Дела моего отца» Камил напечатал, вкусив уже не тусовочной славы в писательских домах творчества, но – на всю страну.

Устные рассказы – на потеху, повесть об отце – дань памяти и правде. Как партийный босс Узбекистана, Амаль Икрамов проходил по делу Бухарина–Рыкова–Пятакова и был немедленно после суда расстрелян, а мать, Евгению Зелькину, насмерть заморозили в бочке с водой в сибирском ГУЛАГе. Камил жил тогда у тетки в Москве, и его не брали, пока не стукнуло шестнадцать: «Сталин был законник – до шестнадцати трогать нельзя», – с шутейным уважением к вождю, ерничая, объяснял Камил. С тех предвоенных лет до 1955 года Камил сменил с дюжину лагерей, тюрем и пересылок.

Был он литературным бессребреником, то есть ни славы, ни деньжат, а тем более палат каменных, и писателей делил на самовыраженцев и самоутвержденцев. Сам же писал детские книжки и служил в заштатном журнальчике «Наука и религия», куда и меня привадил писать эссе о Тютчеве, Петрове-Водкине и прочих классиках с проходной, но обязательной фразой, что те были если не атеисты, то агностики. Это был своего рода пароль к публикации. Зато гонорары – щедрые. Приезжая из Питера, я останавливался в его холостяцкой (после ухода Иры к Войновичу) комнате, и Камил мне добродушно рассказывал, что продолжает дружить с обоими – учеником-предателем и женой-изменщицей, и очень их жалеет в связи с предполагаемыми – им у них – муками совести: «На колени упали, каялись…» Изворот несколько неожиданный, и меня так и тянуло выдать ему Паскаля: «Плачь о самом себе!» Но я не выдал, а назвал так свой роман-передышку, роман-эпизод, написанный еще в Москве, а изданный в Израиле. Камил продолжал тянуть волынку о бедных Ире и Володе, и что Ира раз в неделю приезжает делать ему постирушки, и теперь уже Володя ревнует ее к этим постирушкам, а Камил – не ревнует вовсе. Знакомые сравнивали его с Пьером Безуховым – такой же большой, с огромными руками, рассеянный и добродушный. Не знаю, не знаю: то ли у меня иное представление о Пьере Безухове, то ли – о Камиле Икрамове.

Потом появилась третья жена Камила (первая – в ссылке, от нее у него сын) и стала вздрючивать отсутствующее у Камила литературное честолюбие. В очередной наезд в Москву я его не узнал: он говорил мне, что отдал весь свой талант разбежавшимся и предавшим его ученикам, что бескорыстие в искусстве не вознаграждается, но кое-что у него на самом донышке осталось, и он сейчас в срочном порядке пишет исторический роман, чтобы нагнать и перегнать беглецов, а заодно – упущенное время. Того, что на донышке, оказалось недостаточно, литература как раз и мстила ему за бескорыстие, то есть за равнодушие к ней, а требует, как правило, – всего без остатка, и человеческие жертвоприношения ей в самый раз и позарез. Короче, новая книга у Камила не складывалась, поджимало время, грянула смертельная болезнь, литературная корысть сменила литературное бескорыстие слишком поздно, и он умер, немного исказив собственный образ, к которому мы все привыкли. Когда я с ним познакомился в Коктебеле, ему было 42, и я хочу сохранить память о нем, каким он тогда был: хохмач, добряк, автор выстраданной книжки об отце, которой никакая публикация не светит, и он ее поневоле редактирует и дополняет – не уверен, что к лучшему. Пусть Камил и не тянет на сольные главы в отличие от Слуцкого и Евтушенко, с которыми я подружился той же весной 69-го в Коктебеле, но выключатель памяти сработал, и я вижу Камила совершенно отчетливо.

Другой человек, который тоже не тянет на отдельную главу в моем мемории, – полная Камилу противоположность: Юз Алешковский. Он-то как раз всегда тянул одеяло на себя. Было это уже в середине 70-х, и он пас в Коктебеле своего Алешу, а я – Жеку, который тут же спросил у Юза, зачем он так странно стрижется (Юз был уже тогда лыс). А Жека все переиначивал на свой метафорический лад: розу, к примеру, сравнил с капустой. А что – похоже, нет? Мы оказались за одним столом, и Юз с места в карьер полез в бутылку: кому где сидеть? Рьяность, с которой он отстаивал свое место под солнцем – точнее, там, где его, солнца, не было и оно не слепило глаза, равна была разве что его малодушию, когда надо быть качать права у того же директора Дома творчества – кажется, Ивана Александровича, который в молодости служил солдатом в охране Сталина на Ялтинской конференции, а теперь вот бросили на писателей, что он считал понижением, если не окончательным падением. Вот он и отыгрывался по полной: перед одними, типа кумира нации Жени Евтушенко, лебезил, остальных держал в черном теле. По приезде ему полагалась бутылка коньяка – чтобы получить хорошую комнату в хорошем корпусе (корпускулярную теорию Юза Алешковского я здесь пересказывать не стану). Я об этом узнал с опозданием, обошлось, с каждым новым наездом меня с Жекой поселяли выше и лучше.

Юза я раскусил с чьей-то сторонней подсказки: психология урки со всеми вытекающими. Он получил срок еще в армии за угон грузовика по пьянке – с его слов, а как на самом деле – не знаю. Все мы сомневались в авторстве песни «Товарищ Сталин, вы большой ученый…», которое ему приписывали, а он скромно отмалчивался: песня сугубо филологическая, а при всех литературных талантах Юза, у него только шесть классов образования: не тянет. Он мне тут же вручил своего «Николая Николаевича» – полный отпад (я упадáю, говорили тогда): и слог, и смысл, и страницеметраж – ровно 50 машинописных страниц, ни больше ни меньше. «Как сонет», – сказал я. Глоток кислорода – среди непечатных соцреалистских рукописей (два других исключения – упомянутая докуповесть Камила Икрамова и потрясные стихи Слуцкого о Сталине, о евреях, о чем угодно).

Остальные вещи у Юза были раздуты водянкой – рыхлые, словонедержание, он не владел мастерством композиции, отсюда провалы и слабины. Относилось это и к роману, который он тем летом строчил, и читал нам, собрав в кружок, про сталинскую руку, которая взбунтовалась против вождя, но я остался верен Искандеровой главе «Пиры Валтасара», которую и до сих пор считаю лучшим образом кремлевского пахана (включая в конкурентный список Алешковского, Владимова, Гроссмана, Солженицына, и проч.). Не думаю, что за пределами устроенного в моей книге сталинского конкурса кто-нибудь осмелится вступить в соревнование, да и кому теперь нужны эти эпохалки из вчерашнего мира? Разве что замыленные в телесериалы, как «В круге первом».

Со своей стороны, я обнаглел настолько, что под большим секретом (секрет Полишинеля, потому что в Москве давал Фазилю и еще кой-кому) вручил Юзу законченных вчерне и еще все-таки не засвеченных «Трех евреев» – он меня обложил за малодушие с гэбухой («Говно надо обходить, а не вступать с ним в дипломатические отношения. Не бздил бы спервоначалу, не трекал бы опосля: откровенность – лучший способ маскировки»), но потом сменил гнев на милость, признавшись, что вел себя так же, и дал несколько на редкость толковых именно композиционных советов – перемешать главы, отказавшись от строгой хронологической последовательности, сюжетно обрывая нить повествования, интригуя читателя. Что я и сделал. Так что художественный беспорядок «Трех евреев» – рациональный, продуманный, нацеленный. Как редактор Юз оказался тоньше Фазиля, замечания которого сводились, скорее, к вкусовщине и цензуре. Странно: другим Юз мог присоветовать то, чем не владел в собственной прозе, которую писал, как стихи, на одном дыхании, а когда его не хватало, летел в тартарары. «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны» – а Юз не мнил, а был, но только со стороны.

А тогда я удивился:

Тебя что, тоже вызывали?

А то как же. Чем я хуже других? Песню слыхал?

Какую еще песню?

«С чего начинается Родина».

С чего? – спрашиваю, чувствуя подвох.

С чего начинается Родина?

С повестки прийти в КГБ, –

пропевает Юз. И теперь, спустя столько лет, я уже не знаю, как эта песня звучит в изначальном варианте.

Ну, и ты явился по повестке?

А то как же! Побазлали чуток, а потом я предложил им взять меня на постоянную службу: звание, мундир, оклад, кабинет, чтобы всё как положено.

А они? – спрашиваю, хотя уже понимаю, что Юз брешет, но складно.

Отказались. Говорят, не можем из-за вашего, простите, уголовного прошлого. Добавили, что лично мне они доверяют, вот вызвали, разговаривают, а взять на службу не могут – Дзержинский, мол, завещал им, чтобы все дела, даже грязные, они делали чистыми руками. Парадокс, говорят, но отступить от традиции никак не могут.

Дальше? – спрашиваю.

Дальше ушел в глухую несознанку – не могу, говорю, без звания, и баста. Хоть режьте, говорю. Без звания толку от меня никакого: всё спутаю, не на тех служить буду, могу ненароком на них самих донести – тем, на кого они от меня доноса ждут. Бед со мной не оберешься. Сам запутался, их запутал. Отвязались.

А «народ-доносоносец» не Юз придумал? Не помню, но впервые услашал это в Коктебеле. Как и многое другое. Типа:

Родила царица в ночь

Не то идиш, не то дойч.

Я для Юза – новая аудитория, за что и ценим. Как и для других, особенно для Евтушенко, который водит меня за собой, как на поводке. Особенно по ночам, когда мы, уложив наших неуемных детенышей, отправляемся общаться с шахтерами и с шахтерками, которых в несезон помещают с писателями для смычки с народом. Впрочем, Петю-приемыша пасет Галя, возлюбленная трех поэтов, как ее называют заглазно: поочередно или одновременно, я знаю? − Луконина – Межирова – Евтушенко, каждый из них посвятил ей стихи. Впрочем, не только они: можно составить целый том любовной и антилюбовной лирики, с нею напрямую связанной. От Луконина: «Качайся в море на волне глубокой, заплачь другому, − знаю, что вода. Я серо-голубые с поволокой глаза твои не помню навсегда!» до Жени Винокурова (еще один?): «Зачем такой никчемной и неправой глаза такие гордые даны?» А кому посвятил свой стиш «Бьют женщину» Андрей Вознесенский о драке поэта с женой в такси? Ладно, замнем для ясности. Лично мне Галя всегда нравилась: умная, совестливая, честная, хоть и критиканствующая, сварливая дама. По природе максималистка, сама себя называла стервой, сознавая неуместность в общежитии своих завышенных к людям требований. Ее платонический поневоле друг (импотент после военного ранения) Виктор Некрасов считал, что Евтушенко с Галей крупно подфартило, да и Женя говорил мне, что всем лучшим в себе обязан ей, а не только лучшим у него стихам либо потому, что была для него мерилом гражданской совести (это из его печатных заявлений). Сама же она считала, что ей не повезло с Евтушенко, уличала во лжи, называла подлецом и ненавидела до самой смерти. С Галей я дружил отдельно от Евтушенко, она наведывалась ко мне в Москве и советовалась по поводу сидящего тогда Марамзина, а позже − чтобы испросить мое мнение про Женю Рейна: связан ли он с гэбухой? Я еще расскажу об этом.

Петя Евтушенко и Жека Соловьев

Сам Евтушенко с Петей показывается только днем на пляже, демонстрируя яркие импортные шмотки – от полотенца до трусов, и щелкая избранных полароидом, из чрева которого тут же выскакивают цветные снимки, что для всех нас внове. Нас с Леной, а потом одного Жеку он тоже заснял, до сих пор храню снимки, зато другой – нас с Женей, он с остриженной под нулевку головой и орет на меня, что Бродский испортил ему американскую гастроль – столько раз публиковал, а куда дел оригинал, не помню, не скопировать ли с книжной репродукции?

Странно, что многим Юз быстро приедался, а кой-кому его ерничанье и сквернословие и вовсе не по ноздре. Юнна, послушав его, поморщилась и велела передать:

Пусть х*ями зря не разбрасывается – теперь это дефицит.

Скажи ей, чтобы не беспокоилась: понадобится – достанем.

Мне-то что, – сказала Юнна, когда я передал Юзов ответ. – Пусть сам не забывает, что это продукт скоропортящийся…

После неудачной попытки стрельнуть у кого-то сигарету:

Все время попадаю впросак – то спичек нет, то сигарет нет, то водки нет, то жизни нет. − И, подумав, добавил: – Последнее, впрочем, не так страшно.

Мне, питерцу, с моей словесной аскезой, Юзовы острословие и мат-перемат – бальзам по сердцу.

На эту пару месяцев мы с ним подружились – не разлей вода: вместе пили, начиная с утренней опохмелки (по определению Юза, опохмелка – новая пьянь) у Розы на набережной – по бутылке отвратного красного вина с турком на этикетке; вместе по бл*дкам, хотя пое*ень уже порядком осто*бенила; передавали друг другу непечатные рукописи, которые не имел здесь только ленивый, и был один, который гордился, что читает из первой перепечатки, а если повезет – первый экземпляр; пару раз навещали жившего в деревне отца Александра Меня (я – из чистого любопытства).

К тебе надо приставить эккермана и записывать слово в слово.

А ты знаешь, что Эккермана заслали к Гёте жидомасоны? Говорят: записывай, а то семью прирежем. Он на смертном одре в этом признался: на х*й, говорит, мне этот Гёте дался! Да я бы лучше по бабам, а он был кот еще тот: Терезу, жену Жан-Жака Руссо, трахал тринадцать раз. Но ее все трахали. Знаешь, почему? Потому что Жан-Жак ее не трахал – «Общественный договор» писал.

Лучший эккерман – стукач или топтун, – пытаюсь попасть ему в тон. – Парочку санчей пансов можно одолжить у… – И называю жену сидящего диссидента, которая в самом деле здесь под колпаком.

Не отдаст. Без них она потеряет половину своего обаяния. Тогда ей придется, как остальным, жопой крутить, чтобы набрать упущенное.

Он, конечно, многое привирает, но кое-что, как ни странно, близко к истине. Тереза в самом деле была слаба на передок, но самым знаменитым ее трахалем – помимо мужа – был не Эккерман, а Босуэлл, который записывал за другим гением: доктором Сэмюэлем Джонсоном. Какую это играет роль! Юз − репликант, хохмач, импровизатор, у него отборный и утонченный мат, обескураживающий солипсизм и полное отсутствие убеждений. Зато у него есть – помимо таланта – еще и харизма, которая действует даже на моего сына, а Юз признает его энтомологические страсти и общается как с равным:

Жека, что такое тьма?

Тьма – это когда летают ночные бабочки.

Неплохо. Но у меня лучше: тьма – это одна шестая часть земной суши. Про страну киммерийцев слыхал?

Там никогда не солнце, – подсказываю я.

Это страна под землей? – спрашивает Жека.

Еще ниже, – говорит Юз.

Если бы ты жил в Голливуде, тебе не надо было бы халтурить в Детгизе. Сочинял бы реплики, жил бы на хохмы.

А за хохмы Нобельку дают?

Тебе бы дали.

Интересно, сколько заплатили Марксу за его mot?

Какое еще mot?

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Это не mot, а motto.

Игра слов – в зависимости, на каком языке: английском или итальянском.

Жека, запомни: нас, евреев, всегда обрезают. На полуслове. Отсюда еврейская пословица: семь раз примерь, один раз отрежь!

И далее целый монолог на вечно злободневную тему:

Кто мы? Мазохисты. Страдание нас притягивает: хлебом не корми – дай пострадать. Не знаю, как у тебя, Жека, ты полукровка, а у нас, настоящих евреев, говно другого химического состава, чем у гоев. Вы что, ничего не слышали о роли чеснока в выживании еврейской нации? Состав еврейского говна – это только боковое следствие употребления евреями чеснока на протяжении последних шести тысячелетий. А выход только один, – обратился он вдруг без никакой связи с предыдущим к проходившему мимо Диме Жукову: – Однажды ночью отрезать всем нам одновременно яйца.

Все повязаны – издательства, МИД, КГБ, армия, мы повсюду. И выше. Будет большая стирка, – сказал Жуков и исчез в ночи.

Если вы не признаёте нас братьями, то уважайте хотя бы как родаков, – успел прокричать ему Юз.

А Юзова формула куриного бога, камушка со сквозной дырочкой посередке, который отдыхающие ищут себе на счастье по всему побережью, а потом носят на шее?

Солнышко еб*т камень миллионы лет – получается куриный бог. – И в качестве доказательства извлекает из кармана неказистый щербатенький камушек, в одной из дырочек которого в самом деле застряла мелкая песчинка. – Это и есть ихняя еб*я. Видишь, в самом разгаре – во всю пилятся. Лет через двести будет куриный бог.

Так значит, не солнце трахает камушек, а камушек – камушек?

Солнце с помощью камушка, – не растерялся Юз и бережно упрятал свой наглядный камушек обратно во внутренний карман.

Ты ходишь среди нас, как Сизиф, с камнем за пазухой, – сказал я, не очень уверенный, что Юз знает, кто такой Сизиф, но в жизни не признается.

А проходя как-то вечером мимо собеседников, на не помню чьей фразе «Нет никакого пути к истине, а есть истина, и человек находится в состоянии истины либо не находится», Юз, будучи неистощим, выдал новый вариант с нашим светилом:

Пока вы тут спорите, солнышко е*ет землю, и получается закат.

Вечером он подходил обычно к нашему балкону и выкликал меня:

Ты уже спел свою коктебельную, Эдип твою мать? – в смысле уложил ли я Жеку и готов ли к ночной гульбе.

В семье не без урода – вот кто такой твой Эдип!

Жека в это время раскладывал на расправилке свои дневные трофеи:

Не забудь cачок, эфир и банку, – напутствовал он, полагая, что я проведу всю ночь под фонарем, сбивая ночниц. Ночницы меня интересовали, но другие.

Идеологически Юз был не очень устойчив: с его православием (он крестился) его качало между березофилами и либералами.

Не обязательно любить евреев, – это подлаживаясь под Диму Жукова и иже с ним.

И тут же иронически от них отмежевываясь:

Избранничество как национальная идея и переходящее знамя – от евреев к русским. А пока что евреи – это искаженное сознание русского народа. За неимением другого…

Юз также утверждал, что его не сразу приняли в Союз писателей, потому что: 1) похож на Геринга; 2) пукнул в детстве в Мавзолее.

Так за то или за другое? – не выдержал я.

По совокупности улик. А за пердеж папу с мамой таскали на Лубянку…

А две его эпитафии, одна лучше другой:

В. И. Хромов. 1.XI.1875 – 2.V.1976

Дорогой прапрадедушка, прадедушка, дедушка, муж, отец, отчим, отчим, отчим, отчим, отчим!

Ты преждевременно ушел от нас.

* * *

Дорогой муж и папа, ты приходил очень поздно

и поэтому ушел слишком рано.

Спи спокойно, и мы будем спать спокойно.

Лексика у него и в самом деле фантазийная – и связанная с ней лингвистическая харизма, хоть и не без пошлинки и вертлявости. Юз все сводил к е*ле. Она же – харево, пилево, гулево – я и слов этих до него не знал. Что твой Фрейд: пунктик. Даже петербургской архитектуре, которой я был в то время увлечен, он тут же дал соответствующее объяснение: Карл Росси поставил на Дворцовой площади арку Главного штаба раком, а Огюст Монферран, откликаясь на этот откровенный призыв, рядом восстановил перпендикуляром Александрийский х*й, он же – столп. Не мешало бы раскрыть их псевдонимы, добавлял он про архитекторов.

Меня (и не только) Юз обвинял в том, что я вхожу к нему в самый неподходящий момент, и нервный такой он по причине многочисленных прерванных актов. Кстати, его непосредственная соседка, дама в годах, отдыхавшая в Коктебеле с мужем и тринадцатилетним внуком, однажды наутро выговорила ему, что из-за его непотребства внук по ночам онанирует. Юз слегка ошалел спросонья, но быстро обрел форму и ответил ей с большим достоинством:

Мадам, он это делает напрасно – ему уже пора е*аться.

Пересказываю со слов Юза.

Теснота отношений у нас с Юзом была такая, что он стырил у меня редкое по тем временам индийское слабительное типа сенны, которое действовало, как бомба, но на следующий день сам же в этом признался: «Мне нужнее», что было и на самом деле так: я принимал превентивно, а Юз мучился запорами по нескольку дней. «Просрался», – сообщал он мне радостно, чтобы и я, как человек, у которого он позаимствовал без спросу индийскую травку, разделил его радость.

Что в нем было замечательно: он запретил себе стыдиться – слов, физиологии, поступков. Легализовал себя таким, каков есть. Меня не смущали и не шокировали ни его воровство, особенно учитывая его тюремное прошлое, ни его матерная лексика, даже когда он обрушил ее на отца Александра, которого называл по-свойски батюшкой, ни его пердеж на людях, когда он предлагал собеседникам глянуть на несуществующий в стороне предмет, а сам устраивал канонаду. «Полюбите нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит», – любил повторять он к месту и не к месту. Еще он очень любил ввернуть в матерную конструкцию иностранное словцо, значения которого не знал и даже не догадывался, но чутким своим ухом где-то схватил, спи*дил, оприходовал.

Уже в Москве его приятель Володя Левин подначивал меня спросить у Юза, что значит иностранное слово, которое он только что употребил. Однажды я так и сделал, о чем потом жалел и зарекся так зло над Юзом шутить, учитывая его незаконченное среднее – да, да, он из самородков. Тем более, наш общий знакомец, другой Володя, но не Левин, а Леви, психиатр, предсказывал ему смерть от апоплексического удара, а Юз отпраздновал свое 85-летие в Коннектикуте, его сын Алеша говорил недавно Жеке в Москве, что отец не просыхает, один из нью-йоркских уикли напечатал на первой странице его фотографию с пулеметом – всю жизнь он в кого-то целится, держа оборону, а устным, конферансным словом добирает то, чего не успел взять письменным, печатным. Тогда как для других литераторов разговоры – инерция их письменной работы, отходы писательства, шлак профессионализма.

Юз всегда заботился о себе и даже трахался отчасти с этой целью, считая, что регулярная е*ля – залог здоровья. А я – для чего? Чтобы избежать – по Вяземскому – прижизненного ада и не жалеть к старости об упущенных возможностях? Лично мне жалеть не о чем, хотя уже виден свет в конце туннеля. Видал Гор вспоминает, что ни разу не отказывался от двух предлагаемых ему вещей: секса и интервью. В последнее время на мою долю приходятся в основном интервью, которые доставляют почти физическое удовольствие, особенно когда в открытом эфире, но я бы предпочел не интервью, да слишком тесно живем с Леной, жопа к жопе, как не очень грамотно, но так выразительно писал Герцен – «ниразнимчато срослись годами, обстоятельствами, чужбиной», а изменять ей при ней считаю постыдным даже во сне. Вот недавно проигнорировал предложение одной моложавой поклонницы:

Я готова предоставить вам право первой ночи, но вы опоздали лет на десять. Оставшееся – в вашем распоряжении.

Вдобавок к регулярной е*ле у Юза был еще особый рацион, рассчитанный на долгожителей. Юз и оказался долгожителем. Он даже Бродского посмертно ругал за то, что тот не заботился о своем здоровье и не вставил себе вовремя очередной сердечный костыль – жил бы до сих пор! А что бы я делал с моим гениальным романом о нем? Так бы и остался в рукописи? Или того хуже – в голове?

А тогда, стоило мне спросить значение употребленного им иностранного слова, Юз сильно покраснел (эта черта ему была свойственна, как красной девице), потом стал оправдываться и вдруг ни с того ни с сего обрушил на меня такой десятиэтажный мат – только что не прибил.

Я принимал Юза, каким он был, – лексически, физиологически; нарушения нормативных правил поведения меня не смущали, но вот поступки, которые имели отношение к морали? Не вдаваясь в подробности, его поведение не соответствовало моим нормальным нормам. В «Холодном доме» есть вполне взрослый герой, который считает себя ребенком и оправдывает, что бы ни сделал. Не безнравственный – скорее, донравственный. Или за донравственностью он скрывает свою безнравственность?

С другой стороны, в Юзе в самом деле было что-то детское, он часто обижался, краснел, по пустякам ударялся в амбицию. А я всегда считал, что лучше простить, чем ждать, пока простят тебя – или не простят.

В Коктебеле я познакомил его с Ирой Дектор, дочерью того самого переводчика, при котором Леон Тоом, муж Юнны Мориц, выпал насмерть из окна их квартиры на Калинина. Ира паслась с малолетним, уж не знаю, от кого приблудным, да и не важно, сыном Даней; без мужика скучала, ко мне присматривалась, но я был занят ее подружкой-гинекологом, с которой у меня установились архиделовые, как никогда и ни с кем, совершенно бескрылые сексуальные отношения, а Ира, которая с детства росла как трава, не обремененная родительским вниманием, удивительно быстро, в первый же день, нашла общий язык с Юзом: оба были из породы Вольтеровых простодушных, а те ничему не учились, а потому не имели предрассудков.

Несущественное или существенное отличие, что Юз был простодушным из принципа и с уголовной хитрецой, а Ира – по самой своей природе. Они сошлись, я был на их свадьбе дружком со стороны невесты, но все это плохо кончилось, потому что дружок со стороны жениха, «евтушенко» Андрей Битов, полез ко мне выяснять отношения, ему по полной программе досталось от Лены Клепиковой за его нудную прозу: не Пруст – не занудь! Странная у него слава: практически его никто не читает, но все признают. Лично мне он нравится не как прозаик, а скорее методологически: что пишет не только про самого себя, но и для самого себя, игнорируя читателя. Обо всем этом я уже писал пару раз, еще живя в России, – в большой, лично ему посвященной статье «Проблема таланта» и в воображаемом диалоге с ним в «Комсомолке», где надергал цитат из его книг и против каждой поставил свое возражение. Мы с ним ездили в Бенилюкс в компании таких отпетых мастодонтов, что мудрено было не сблизиться, хоть я и был с Леной, а он один. Но человек он целокупный, самодостаточный, интроверт с головы до ног, к дружбе не очень способный, что мешало нашим отношениям, хотя он не отставал от нас ни на шаг, пару раз мы от него сбежали – он понял и хватку ослабил.

А тогда, у Юза на свадьбе, я был, понятно, в расслабленно-благодушном состоянии, зато Лена, выпив, резала Битову правду-матку. Битов сидел рядом с Леной и держал в руках колоду карт, которую пускал в руках гармошкой и собирал обратно. Лена не замечала ничего. Думаю, Битов был еще пьянее ее. За ним это водилось – накачавшись, лезть в драку. Он вдруг встал, отодвинул стул и бросил колоду на пол перед Леной, а сам двинулся ко мне в другой конец комнаты, где я мирно беседовал с бывшим чемпионом Баку по боксу, огромным, но уже рыхлым Володей Левиным. Да и Битов выше меня ростом, что не трудно при моих физических данных. До сих пор не пойму, почему он решил ответить на Ленину критику, сцепившись со мной? Из несвойственного ему джентльменства? Володя Левин нас и растащил, остроумно сказав, что мы с Битовым разных весовых категорий. «Даже если ты меня сейчас убьешь, все равно не станешь лучше писателем, чем есть!» – успел выкрикнуть, подзаведясь, я. «Стреляться или на шпагах – куда ни шло, но врукопашную в моем доме – не позволю», – это Юзова реплика. А ужé Лена увела меня со свадьбы – так и не попробовал приготовленной Юзом бараньей ноги. А жаль: в кулинарии он посильнее, чем в литературе.

Он и вообще плотояден. Как он разделался однажды у нас с рыбьей головой, которую Лена собиралась спустить в мусоропровод, – обсосал все косточки, высосал мозг и, к пущему нашему ужасу, съел рыбьи глаза.

И еще пару слов про Юза, тем более мы с ним разошлись в Москве отчасти из-за того же Битова плюс из-за Юзова сына, очень сообразительного, одаренного Алеши: Юз организовал литфондовские путевки в Малеевку на все зимние каникулы, включая Новый год, а жить должен был с ребятами я. Жека и Алеша дружили, да и разница в возрасте была небольшой, однако уже по дороге (Юз за рулем) мы с ним стали выяснять отношения – опять же из-за Битова, к прозе которого я всегда относился без никакого интереса, как и он сам – к ней; куда с бόльшим – лично к нему.

Андрей с Юзом дружили – лицо Юза стало наливаться кровью от несогласия и возмущения, он свернул с дороги и сказал, что боится, как бы чего не вышло. Мне показалось, что он немного подыгрывает самому себе, но спорить перестал. До Малеевки мы доехали благополучно, устроились, Юз вернулся в Москву – на следующий день у Алеши температура. Я звоню Лене, она – Юзу: что делать? Юз: повышенная температура – это у Алеши с детства. Однако через день ртуть поползла еще выше, Алеша весь горел, я дал ему лекарств и регулярно звонил Юзу: что делать с мальчиком? А Юз был, безусловно, хороший и ответственный отец: он говорил, что, когда Алеша родился и Ира – предыдущая жена, но с тем же именем («не надо запоминать новое») и тоже из Прибалтики, жизнь не баловала Юза разнообразием – много времени проводила на работе, у него, Юза, отросла грудь (его образ). Меня же мучила ответственность за чужого ребенка, температура зашкалила за 38, я не знал, что делать. Все, включая Володю Леви, советовали немедленно вызвать Юза и сдать ребенка с рук на руки грудастому отцу. Есть такая загадочная испанская картина: два бородатых мужика, один кормит грудью ребенка. Короче, я не выдержал: за пару дней до конца нашего малеевского срока позвонил Юзу и сказал, чтобы приехал и забрал Алешу. Все произошло, когда я отсутствовал, – Юз даже не дождался меня.

Дело давнее, кто прав, кто виноват – не знаю, но Новый год в Малеевке мы встречали втроем: Жека, я и приехавшая к нам Лена. Елка, Винокуров, Володя Леви, Тамара Жирмунская, Борис Можаев, легендарный Олег Васильевич Волков, арестованный рекордные 5 раз, автор «Погружения во тьму», парочка березофилов, знакомых еще по Коктебелю, и здесь, в этой благостной рождественской атмосфере, они больше не казались погромщиками, каковыми, несомненно, были, кто-то еще, было очень славно. Плюс столоверчение, устроенное Володей Леви и Тамарой Жирмунской: мне выпало ехать на запад, так потом и случилось, а тогда поразило, потому что я держал свой замысел в тайне не только от других, но и от себя. Я знал, но не знал, что знаю. Сеанс гипноза − Володя Леви извлекал из моей подсознанки тайные знаки моей судьбы.

С Юзом отношения охладились, хотя я пытался порекомендовать его Профферам через Войновича, но Войнович безжалостно отрезал эту рекомендацию в конце моего письма Профферам, а потом сказал о нем Бродскому еще до приезда Юза в Америку. Бродский всячески ему покровительствовал, устроил в коннектикутский заштатный колледж, где Юз учил студентов варить русские щи, печатно – в «Тайме» – назвал Моцартом русского языка, выбил ему престижную стипендию Гуггенхайма, подкинул французский перевод то ли «Кенгуру», то ли «Руки» колумнистке Флоре Льюис, и та написала о романе в «Нью-Йорк Таймс», и проч. – к дикому раздражению и лютой зависти Сережи Довлатова, которому не досталось и половины милостей нашего здешнего литературного генералиссимуса. А как Бродскому быть другим, когда любящий его брутальный папан, как что, хватался за ремень, и были, главное, причины, – прообраз Советской власти, которая тоже достала Осю своим ремнем? В Америке я предпочитал держаться от него подальше и после нескольких встреч по нашем приезде в Нью-Йорк (он первым приветствовал нас в отеле «Люцерн» у Центрального парка, где мы обитали первое время) виделся с ним разве что на общих тусовках, да еще сходил с Довлатовыми на его англо-русский вечер в Куинс-колледж, благо рядом. Как-то унизительно было бороться за место под солнцем русском литературы в НЙ. Это был другой Бродский, чем тот, с которым я дружил, которого любил в Питере и который являлся к нам на совместные с Леной дни рождения без подарка – откуда деньги взять? – будучи сам подарком, когда читал стихи – и посвятил нам с Леной классный стишок, с ерническим началом, зато теряясь в конце в заоблачных далях высокой поэзии:

К телам жестокое и душам,

но благосклонное к словам,

да будет Время главным кушем,

достанется который вам.

И пусть текут Господни лета

под наше «Многая вам лета!!!»

Об этих двух Янусах я и написал эссе, соответственно названное «Два Бродских», которое где только не печаталось, включая наш с Леной Клепиковой вспоминательно-аналитический сериал.

Окончание следует

АНОНС! В Киеве выходит сдвоенная книга известного писателя Владимира Соловьева-Американского, автора полусотни книг, переведенных на дюжину языков. Название книги: «Потенциал истории. Чудо Украины. * Про это: Опыты художественной соитологии». Много иллюстраций. В твердом переплете. 450 страниц. Цена $27. С автографом автора. Заказы по адресу: 

Vladimir Solovyov.

144-55 Melbourne Ave. #4B Flushing, NY 11367.

Все доходы от продаж в помощь Украине.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    0 0 голоса
    Рейтинг статьи
    Подписаться
    Уведомить о
    guest
    0 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии
    0
    Оставьте комментарий! Напишите, что думаете по поводу статьи.x