Из опытов художественной соитологии
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Со смертью не все кончается.
Проперций
У каждого человека есть желания, которые он не сообщает другим, и желания, в которых он не сознаётся даже себе самому.
Фрейд
Ну да, как в том анекдоте, когда жена, соединяя хорошую новость с плохой, сообщает мужу, что у него член больше, чем у всех его друзей. Или размер не имеет значения, как утешают комплексующих мужчин озабоченные женщины? А что для них имеет значение? Или это у женщин комплекс нашей неполноценности, а у нас он отсутствует?
Глубоким уже стариком, на исходе жизни, Моэм, у которого я учился искусству сказа, жалится на давно уже покойную жену, что та изменяла ему со всеми его друзьями без различия пола, будучи гендерно всеядной, а в ответ на его претензии, что она не только изменяет, но и предает его, трахаясь с его знакомцами, потому как они по этой причине перестают быть его друзьями, резонно возражает, что у нее нет других знакомых, кроме их общих:
– Что же мне на панель и с первым встречным?
Она же на энном году их совместной жизни знакомит его с братом, а тот, к превеликому его изумлению, оказывается иудейского племени.
– Ты не говорила, что ты еврейка, – удивляется Моэм.
– Но ты меня не спрашивал, – опять-таки резонно отвечает ему неверная жена.
– Как я мог спрашивать, когда я даже не подозревал об этом?
Пожалуй, это еще мне пригодится в этом сказе, хотя гендерные отличия персонажей все-таки важнее этнических. Я говорю не о гениталиях, но про психическое, а еще точнее душевное устройство. И то сказать, все это в знаменателе, а в числителе индивидуальная разнота, в которую и упрется мой сюжет.
Тупичок.
Находясь в возрасте дожития – эвфемизм; на самом деле предсмертия – как писатель, я исчерпал свой и моих знакомых сверстников, равно друзей и врагов, соитологический опыт до самого донышка. Хотя память все еще не дает сбоя, и я помню даже то, чего не было, полагаясь на ложное воображение, а какое воображение не ложное?
Прошу прощения за повтор – не первый раз возражаю древнему греку, пусть и из любимых. И другому любимцу того же происхождения, что он знает только то, что ничего не знает. Очевидный оксюморон: если он ничего не знает, то откуда он знает, что ничего не знает? Ну, это наши семейные споры, бо оба мои домашние философы. Как и Монтень с Фрейдом, которые в хорошую благодаря мне попали компанию. Или наоборот – свезло древним грекам?
О чем говорить – мое поколение сходит со сцены. А то уже и сошло, и только я один все еще отсвечиваю?
Кто остался, так это дети моих покойных друзей-врагов, которых я знал сызмала, когда деревья для них были еще большими, да они уже вышли не только из детского, но и юношеского возраста, и им уже под сорок или около того. Вот с кем я иногда встречаюсь, и иные, как Кирюша, продолжают называть меня «дядей Володей», хоть он и перешел по моему настоянию с «вы» на «ты», что далось ему с трудом.
Можно и так сказать, что вся жизнь Кирюши у меня на виду. Еще в Питере, до моего переезда в столицу, мы дружили с его покойным отцом, а потом идеологически разбежались, хоть он и выставлял причиной ничтожную бытовуху, а теперь в Америке, где Кирюша живет в том же Куинсе, что и я, тогда как других судьба разбросала по белу свету. Даже кончал Куинс-колледж, где мы с Леной Клепиковой по приезде в Америку были Scholars–in–Residence. То есть били баклуши, но держались на плаву и благодаря этому гранту успели стать американскими журналистами, и однажды я даже угодил в тройку финалистов Пулитцеровой премии по категории «Сommentary», но меня обошел спортивный обозреватель «Нью-Йорк таймс» по имени Андерсон. Дела давно минувших дней, зато история Кирюши из свежих, как и могила его жены, схороненной на соседнем Mount Hebron кладбище, недалеко от могилы моего питерско-ньюйоркжского друга Сережи Довлатова, с которым мы не успели разбежаться – может, ввиду его преждевременной гибели? Собственно, с этих похорон и началась эта история, которая развернулась в хронологически обратном порядке.
Народу было немного, поменьше, чем на панихиде, только близкие, но один чужак затесался и горевал больше других, что у меня даже мелькнуло, не профи ли он плакальщик, хотя таковых, наверное, уже не бывает. Даже мой Кирюша держал себя, привыкнув к смерти любимой жены за время ее умирания от онкологии. Не я один, но я, может, больше других из писательского любопытства гадал, чего этот незнакомец с бока всем нам припека приперся на похороны Лизы, которую ее американские коллеги называли Лайзой? Или все-таки кто-то из нас знал этого таинственного незнакомца? А что если он просто заблудился на этом огромном еврейском кладбище с немецкими, армянскими и сербскими вкраплениями, хотя покойница не принадлежала ни к одному из помянутых этносов, будучи украинкой?
Время от времени Кирюша поглядывал на чужака не могу сказать, что с приязнью. Может, он первым догадался, что к чему? В конце концов и до меня дошло, что скорбящий незнакомец был чужак живым, но не мертвой, по которой скорбел и с которой прощался. Я ушел одним из первых, но вместо того, чтобы пойти домой, как и пришел, пешим, благо живу рядышком промеж кладбищем и колледжем, на кампус которого продолжаю наведываться, чтобы глянуть вприглядку на студенточек, отправился
к могиле Довлатова. которую не сразу на этот раз нашел, проблуждав с полчаса, наверное. Именно из-за этих клятых поисков, потратив на них остатные эмоции, прежних чувств к своему другу не испытал, даже воспоминания не подключились, стоял истукан истуканом у стелы с его профилем. Или из-за того, что с его гибели в машине скорой помощи прошло уже три с половиной десятка лет, сколько сейчас Кирюше? А может, потому что мои мысли все еще были заняты покойницей? Вот я и вернулся к свежей могиле, уверенный, что никого уже там не застану.
Застал: Кирюшу и незнакомца. О чем они так оживленно разговаривали, что даже не обратили на меня внимания? Лишь бы не дошло до драки! Сам того не замечая, мысленно я уже сочинял эту историю. Типа сюжетного складня: Лиза и Кирюша & Лиза и незнакомец. Предстояло еще додумать то, чего я не знал, дабы превратить в художество, заполняя лакуны тем самым вымыслом, над которым наше солнышко слезами обливалось. Вот и поставил знак равенства между платоновым воображением и пушкинским вымыслом, хотя в моем случае скорее все-таки домысел, потому как отталкиваясь от реала, как от печки, в своем сюжетном танце. Откуда мне было знать, что именно от реала я получу подсказ, и надоба в моих догадках отпадет?
Я уже жаловался (а на что я не жаловался, будучи октогенарий) на свою цепкую, патологическую память – помню даже то, чего не было. А может все-таки было? Так и умру в сомнениях, а на том свете и спросить некого, разве что покойницу, но эта интровертка-темнила снова будет темнить, да и вопрос еще – ссылка на Гейне –Лермонтова, – узнаем ли мы там друг друга? Зато не сомневаюсь, что и там меня это будет цеплять, хотя не уверен, что так уж хочу ответа на свой вопрос – здесь, а там? А воображение, которое у меня без тормозов, пусть и ложное, на что? Потому и стал писателем, чтобы дать ему волю. Я уже не отличаю вымысел от реала, когда перечитываю свои соитологические опусы.
А по жизни отличал?
Не обо мне речь, хотя и обо мне тоже, да и куда автору от себя деться, какой сказ без сказителя? Даже в великих книгах, написанных не от первого лица, меня смущает отсутствие рассказчика: зачем он прячется от читателя, притворяясь, что его тексты написаны Святым Духом? Пусть не автор, а авторский персонаж, потому как не один в один с автором. То есть не автопортрет, но и автопортрет – не фото и не зеркальное отражение, а некое искаженное представление автора о самом себе, иногда в позитив, а когда и в негатив, упиваясь своим самоедством. Даже о великих художниках не стал бы судить по их автопортретам.
Касаемо моей памяти, она не безупречна, а выборочна, капризна и действует бесконтрольно. Причиной тому метафорическое сознание – весь мир я воспринимаю через метафору, и сам есмь метафора, развернутая в мою жизнь.
Вот и на похоронах я обратил внимание на незнакомца потому, что он держал перед собой фотографию и отрывался от нее только, чтобы глянуть на полуоткрытый по пояс гроб, чтобы сравнить покойницу в гробу с живой Лизой-Лайзой на снимке. А что если он явился в наш узкий круг не сам по себе, а по чьему-то поручению и сверял живую с мертвой, не уверенный что попал, куда следовало? Только опосля до меня дошло, что незнакомец знал покойницу, но не так чтобы часто с ней видясь, а потому освежал в памяти ее образ с помощью этого любительского снимка, им же и снятым, как потом выяснилось, тайком, супротив воли Лизы, которая не хотела оставлять следов их знакомства. Будучи метафористом, мог бы так назвать свой сказ «Кладбищенский незнакомец с фоткой».
Эстет? Формалист? Даром, что ли, полагаю своими учителями формалистов столетней давности – Тынянова, Эйхенбаума, Шкловского. И эту историю пишу, ставя перед собой скорее формальные задачи, чтобы справиться с довольно неожиданным сюжетно-психологическим коленцем. Хоть и исписал сотни страниц своих «Опытов художественной соитологии», но этот опыт необычный, беспрецедентный, если исходить из моей личной писательской эмпирики. А из чего мне еще исходить, окромя моего опыта?
А от мелькнувшего названия пришлось отказаться, ибо увело меня от главного персонажа к маргинальному, что бы того не связывало с Лизой.
Кирюша женился на ней уже здесь, повстречав будущую жену на бруклинском квартирнике с видом на океан и проплывающие круизные пароходы, где я читал один из своих соитологических сказов, не помню какой именно, их у меня, наверное, с полсотни, пора составить из них книгу, чтобы не путаться.
Нет, это не я свел Кирюшу с Лизой, а их молодость: остальные слушатели были моего или около возраста. Кирюше не было и тридцати, а Лизе лет двадцать: не скажу, что красотка, но миловидная. Именно ее я и выбрал в качестве слушательницы из всех присутствующих и обращался лично к ней с моим пикантным сказом. Как знать, мог и возбудить, послужив своего рода стимулятором – я только о Лизе, потому как Кирюша и без того был возбужден: не моим словом, а ее присутствием. На тот период оба были свободны, а Лиза и вовсе оказалась, скажем так, не очень искушенной в этих делах. Так по крайней мере думал Кирюша, и это стало частью его комплекса вины перед умирающей: что ей не с кем и не с чем сравнивать, а с ним она не испытала те самые неизъяснимы наслажденья, которыми он упивался каждый раз наново, как в первый раз. Пусть противоестественный альтруизм с учетом ревнивых приступов, которые прежде на него находили, но теперь он скорее хотел, чем не хотел, чтобы у нее был выбор, и чтобы она испытала то, что он испытывал с ней и что она, возможно, не испытала с ним. Пусть с другим.
Мечта идиота.
Не то чтобы комплекс неполноценности, паче не было уверенности, а был знак вопроса – испытывает ли она с ним то упоение, которое он испытывает с ней? Чего в их брачной жизни, действительно, не было, так это равенства, на что он плакался своей дуэнье (мне) задолго до Лизиной болезни. Сам он объяснялся ей в любви регулярно, чтобы не сказать рутинно, но и ее иногда пытал:
– Ты меня любишь?
– Думаю, что люблю.
– Думаешь, что любишь, или любишь на самом деле?
– Есть разница?
– А ты не чувствуешь? Есть разница между любовью и потребностью в любви.
– Что ты от меня хочешь? Я не могу чувствовать то, чего не чувствую.
– У вас арийцев нет пальцев для нюансов.
К арийцам Кирюша относил всех славян без различия, а себя называл ниггером, будучи еврей.
– Ницше был полукровка, – уточнила его арийка. – На другую половину поляк.
– А ты признаешь только чистопородных животных? Поскреби русского и обнаружишь татарина.
– Я не русская. Татары до нашей Руси не дошли. Только до Левобережья. В этом отличие украинцев от русских.
– Кого ты больше не любишь – русских или евреев?
– Кто тебе сказал, что я не люблю евреев?
– Их осталось так мало, что они бросаются в глаза, – ушел от ответа Кюрюша, хотя с годами чувство юмора у нее притупилось и из смешливой девчонки стала агеласткой. В остальном мало изменилась, не обабилась, не вышла в ноль, как женщина, оставшись для него девочкой, как и была при их первом знакомстве на помянутом квартирнике в Бруклине.
– А русских никаких больше нет, – ушла Лиза к более для нее актуальному вопросу. – Были, да сплыли. Пять эмиграций за сто лет – рекорд! А сколько пущено в расход – революция, гражданская, коллективизация, Тридцать Седьмой, партийные чистки, Вторая мировая и прочее. Один Сталин чего стоит. Пустоты в самом теле этого титульного народа.
– Ты так не любишь русских?
– А за что их любить? Нам, украинцам, особенно. Ненависть избавляет от иллюзий. Нация кастратов. Негативная селекция – вот и осталось одно быдло, да и то теперь суицидно самоуничтожается в геноцидной войне с нами. Украина выживет, у нее есть будущее, а у России его нет. Так что, сколько не скреби русского, теперь уже ничего не обнаружишь.
– А если поскрести украинца?
– Если тебя, как еврея, это утешит, считай меня хазаркой, хоть я и украинка. А Каганат был представлен у нас на Киевской Руси хазарско-еврейской общиной. По сей день есть урочище по имени Козары.
– Так вот почему, я в тебя втюрился, моя хазарочка. Своя своих не узнаша. То есть узнаша, но не познаша.
– Познаша, познаша, – смеялась Лиза. – Ты неутомим в этих делах.
– По взаимности. Для танго нужны двое.
– Как минимум. А можно любить сразу двоих?
– Ты исходишь из своего опыта? – встревожился Кирюша.
– Успокойся. А что, если у меня нет другого опыта, кроме как с тобой? А исхожу я из прочитанных книг.
И дежурный ее дежавуистский ему упрек:
– Ты все забываешь. Я давала тебе этот английский роман. Скорее о нелюбви, чем о любви, где женщина разрывается между двумя, ни одного не любя.
– А себя любя?
– В том-то и дело, что нет. Не любя себя, невозможно любить никого больше.
– Как так? До меня что-то не доходит.
– Любить себя – это первый опыт любви. Так вот, героиня без этого начального опыта, а потому безлюбая.
– А первый мужчина, из чьего ты семени?
– Сеанс психоанализа? При чем здесь я! В романе об этом смутно. Героиня так его и воспринимает – как мужчину, а не как отца. Слышал такой английский термин dad bod?
– Это женский термин. Папино тело как девичий идеал. Но потом, с началом нормальной половой жизни он вытесняется реалом.
– У кого как. У героини парочка сексуальных опытов, а она сравнивает постельных партнеров с отцом и продолжает проигрывать инцестный вариант. Но у него на это дело с родной дщерью табу. Потому и табу, что он об этом тоже думает, когда она вступает в пубертат. А может и раньше. Изменять маме – это завсегда пожалуйста, ходок был еще тот, зато с дочерью – не моги и думать, когда сам Бог велел.
– Это с твоей точки зрения. А теперь ты жалеешь, что этого так и не случилось?
– Что ты от меня хочешь? Это все с точки зрения героини.
Кирюша так мало читал, паче романы, что точно бы запомнил. А если и она не читала, а на ходу выдумала, приписав личный опыт заемному из нечитанной книги? За ней это водилось: могла приврать даже, когда говорила правду.
Если бы ссылка на книгу была неправдой, утешал себя Кирюша после смерти Лизы. Утешеньице, как я понимал, было для него двояким. Что у Лизы был все-таки некоторый опыт и что Лиза все-таки осталась с ним, хоть и спрашивала, можно ли любить двоих. Уже то, что она с ним советовалась, было таким актом доверия, что легко могло сойти за любовь, пусть и на ее манер. Вариант ménage à trois, то есть любовной одновременности, и что Лиза могла советоваться не только с ним, и что для нее была проблема выбора, этот вариант не входил в гипотетический ряд Кирюши до самых похорон, на которых появился этот плакальщик-незнакомец и смешал все карты, введя моего дружка в эмоциональный клинч.
– Ты о романе или о себе? – так и не решился тогда Кирюша спросить напрямик.
– А меня ты любишь? – спросил он. – Хоть чуточку?
– Думаю, да, – повторила она свою загадочную формулу.
– Разве что отраженно. По-прустовски. Моя любовь к тебе бумарангом возвращается ко мне.
– Как это так? Не понимаю.
– Куда тебе, коли ты никого не любила и даже не знаешь, что это такое. А Пруст с Фрейдом самые великие спецы по любви. Вот почему Фрейда ты не любишь, а к Прусту равнодушна. А у него есть гениальная длинная-предлинная фраза про то, что любовь бывает так велика, что не вмещается в нас, а отражаясь от любимого человека, возвращается обратно к нам, и мы принимаем эту ответку за любовь любимого, не сознавая, что это все та же наша любовь. Теория бумеранга – это уже моя дефиниция.
– Секс без любви – грех? – спросила Лиза. – Что хуже – прелюбодеяние или безлюбие?
– Секс так прекрасен, что не может быть грехом. Даже без любви. Но с любовью упоителен.
И, возбудившись, они тут же занялись: он – любовью, она – сексом. Он – вкладывая живу душу и выкладываясь весь без остатка, а она? Одной минжой?
Если она могла заниматься с ним сексом без любви, то тем более, влюбившись, увлекшись кем на стороне? Не говоря о роли случайности в нашей жизни. Он еще потому дико ревновал ее незнамо к кому, что она была так изумительна именно в сексе, самовыражаясь в нем, что у него не то чтобы тайное желание подглядывающего за ними вуайора, ну, типа синдрома Кандавла (см. мой рассказ под этим именем), а хуже того – поделиться любимой с кем из друзей, чтобы они сами почувствовали, как ее преображает секс, пусть даже без любви. Но чтобы не тайно, а обязательно в его присутствии.
Извращенец клятый! Вот причина его ревнивых приступов – необузданное воображение. А если это не воображение? Хотел ли он знать правду? Тогда, может, и нет, упиваясь невнятицей, сомнениями, гаданием на кофейной гуще.
Все, однако, изменилось, когда Лиза заболела и у него возник означенный комплекс, и всё стало совсем-совсем наоборот. Взамен ревности наоборотное желание, чтобы Лиза ему изменила и испытала то, что не испытала с ним. Или это было продолжением его извращенного желания, чтобы она изменила ему с другом, чтобы не только он видел, как она преображается, расцветает в сексе? Как ее преображает секс?
А любовь не извращение?
Помимо пред- и послевкусия секса, влюбленный ставит объект любви выше субъекта, то есть самого себя, полагая себя недостойным обожаемого и боготворимого объекта, хотя, по сути, сам является его создателем, как Галатея Пигмалионом. Вот именно: любовь творца к собственному творению. Не это ли имел ввиду еще один древний грек, полагая любящего божественнее любимого? Когда любит поэт, влюбляется бог неприкаянный, а любой влюбленный и есть поэт, коли поэтизирует объект любви. См. нашу «Песню песней». А теперь представьте, в каком отчаянии был мой Кирюша, когда на его глазах увядала его любимая. Она же его и утешала вплоть до самых последних дней. Сострадание превысило ее собственные страдания.
Оба были безрелигиозны, скорее агностики, чем атеисты, хотя в отличие от необрезанного Кирюши, Лиза была в младенчестве крещена.
– Попроси своего бога, чтобы он отпустил мой грех.
– А в своего ты не веришь?
– Твой надежнее. Он отрицает других богов, моего включая. Помнишь Первую заповедь?
– Только ее и помню. Я Господь, Бог твой, Который вывел тебя из земли Египетской, из дома рабства; да не будет у тебя других богов пред лицем Моим.
– …да не будет у тебя других богов пред лицем Моим, – повторила Лиза. – Бог един и один. Других богов нет.
– О чем ты? О чем я должен просить моего Бога? – сказал Кирюша, догадываясь.
И заплакал.
– Это совсем не то, что ты думаешь. Я тебя спрашивала, а теперь знаю сама: безлюбие худший грех, чем прелюбодеяние.
– Ты – ангел.
– Где мои крылья? – улыбнулась Лиза. – Обещаешь?
– Я не в таких панибратских отношениях с моим Богом. Никогда с ним не общался.
– Вот у тебя и будет повод. Тем более не за себя просишь.
– Да, – согласился Кирюша.
– И еще одна просьба.
– Не слишком ли много просьб к Высшему Существу, в существование которого я сомневаюсь?
– Это просьба лично к тебе.
– Другое дело. Все, что пожелаешь. Я люблю тебя.
– Именно поэтому. Ты должен мне помочь. Потому что самоубийство – грех.
Теперь он точно знал, о чем речь.
Потому что всю жизнь ждал чудес, и они всегда происходили. И самым большим чудом его жизни была любовь. Сама Лиза была чудом. И то, что промеж них – чудо. Он не верил в ее смерть, несмотря на всю ее неотвратимость. Она хирела на его глазах, становилась неузнаваемой, краше в гроб кладут, хотя в гробу она выглядела куда лучше, чем в болезни, даже похорошела и помолодела, пусть и мертвая красота, но Кирюша видел ее каждый день и не замечал изменений. Как была девочкой, когда он встретил ее, так и осталась ею навсегда. Как он мог выполнить ее последнюю волю! По любому, эвтаназия – убийство.
Лизу убил не он, а ее смертельный недуг. Она умерла от неизлечимого лимфогранулематоза черед 19 месяцев после обнаружения.
Дома. Никаких хосписов. Это обещание Кирюша выполнил.
И еще один грек, коли я так к ним с юности прилепился, – Проперций:
Со смертью не все кончается.
Как там post mortem, не знаю. Но о кладбищенском незнакомце с фоткой Лизы я знаю со слов Кирюши. Они остались у свежего холмика земли не для того, что выяснить отношения – кого из них больше любила безлюбая Лиза, а кто из них сильнее любил ее.
Вот эти претензии незнакомца больше всего поразили и унизили Кирюшу, который полагал любовь к Лизе своей прерогативой. И даже то, что незнакомец был случайным и недавним Лизиным знакомцем, к тому же с противоположного американского берега, а потому их встречи были не частыми, не утешило моего молодого дружка и не утишило его боль. Они были с незнакомцем как двойники, связанные безмерной любовью к безлюбой Лизе и добившись от нее ответки, в чем бы та не выражалась.
И догадываясь о моем немом вопросе, который я бы так и не решился озвучить:
– Я не спрашивал, – сказал Кирюша. – Мое ли это дело? Не имею права. За ее спиной. Если бы хотела сказать, сказала. Хорошо бы. И все-таки осталась со мной.
– Вы с ним так и расстались?
– Нет, почему? Обменялись адресами. Думаю, еще встретимся. Вот и посмотрим, чья любовь сильнее.
Ну и дела! Об этом посмертном противоборстве я и подумать не мог.
А может слова Проперция о смерти относятся не к мертвым, а к живым, и со смертью, в самом деле, ничего не кончается?
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.