Владимир Соловьев-Американский | Девственники и дефлоратор

Шекспирова мелодрянь 

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Ах, где вы, девственные плевы…
Евгений Лесин

– В моем возрасте скрывать возраст опасно – дадут больше. Мне вот-вот юбилейный день рождения стукнет – 70! Если считать с зачатия.

– Сам вычислил или со слов папы с мамой?

– Мамы. Папа у нас был человек застенчивый. Первый их коитус оказался результативным. На следующий день его забри­ли. Может, потому и торопился забросить семя.

– А в кого ты пошел?

– В папу. До красной черты. Перешел ее только однажды – с отчаяния. И вот что из этого вышло.

Мне не привыкать к любовным исповедям. Больше женским, правда. Мужик и в правду чуток застенчив – не только отец мое­го собеседника. А баба, коли ее понесет – не остановить. Из аль­ковных признаний мог бы составить цикл рассказов. А может и книгу. Плюс в почтовом жанре: женщины еще те графоманки – писучи, как писатели. Я не в обиде, что мои одно-, двух-, от силы трехдневки воспринимали меня не только как случайного соите­ля, но еще и как дуэнью. То есть было бы либидно, не будь я сам писателем.

Мужских историй у меня не так много, но с маленькую теле­жку наберется. Добавлю и эту – места хватит. Паче, окромя это­го его рассказа, от моего собеседника мало проку как источника перипетий, фабул и характеров для литературы. Если не считать, что этот мой редактор (один из) выбросил из моего текста фра­зу «Гитлер – создатель Израиля, как Иуда – Христа и христи­анства» и исправил ссылку на цитату, переадресовав ее с Мар­тина Лютера Мартину Лютеру Кингу, а в ответ на мои жалобы отрезал: «С твоим Мартином Лютером не знаком, зато Мартина Лютера Кинга знает всяк». Либо его мемы вроде «Не продается вдохновение, но можно родину продать», «От мелодрамы до ме­лодряни», «Не Венера, но что-то венерическое в ней есть». Но что из этих анекдотов и реплик выдавишь в полноценную прозу? Не тянет. Разве что упоминание, что я и делаю, хотя никакого от­ношения к сюжету, зато к характеру моего персонажа.

Иначе я людей уже и не воспринимаю, относясь к ним сугубо профессионально – корыстно и хищно. А что мне остается? Если изустный рассказ не дотягивает до письменного, я его домысли­ваю, подчас до неузнаваемости типа симулякра, хотя кой-какие из­начальные черты оригинала торчат – отсюда обиды прототипов. Даже за жену додумываю – она в моей ревнучей прозе играет во­ображаемые мужскими персонажами роли, пусть и не ее амплуа (надеюсь).

Зато эту московскую историю дотягивать и домысливать ни­какой нужды. Весь вопрос – дать ее по-чеховски от первого лица, как я слышал, или перевести в третье нейтральное по-моэмовски?

Относится она к юности моего знакомца, когда мы с ним и знакомы не были, но впечаталась ему в память напрочь, коли до сих пор цепляет – он бы и рад переиграть все наново, но над про­шлым не властны даже боги. А над будущим? Однолюб по приро­де или стал таковым благодаря этому своему печальному опыту, не скажу – виделись только во время его кратких побывок к нам в Нью-Йорк из столицы моей географической родины, а теперь эти редкие встречи и вовсе сошли на нет сначала из-за Крыма, потом из-за Ковида, а теперь из-за войны. Если и общаемся, то путем взаимной переписки.

Сейчас, понятно, он постарше, чем когда поведал мне свою историю во время последнего визита между сочинской олимпиадой и присоединением полуострова. В прошлом году переболел Вырусом, будучи упоротым антиваксе­ром, а я пока еще нет, вся надежда на пфайзер, который на 70% об­легчит мои страдания, если достанет дельта или какой еще новый штамм. Болел он тяжело, а когда выкарабкался, написал мне, что благодаря любви – не на кого оставлять жену, как родину: «Рос­сия во мгле». Не понял только, что имеет в виду: ситуацию в стра­не либо иносказательно душевный мрак своей супруги, с которой я и не знаком лично, а сужу по его рассказу.

Началось у них на втором курсе – он на журфаке, она на искусствоведческом. Оба сберегли свое девство, что по тем вре­менам не такая уж редкость. Он влюбился если не с первого, то уж точно с третьего-четвертого взгляда – не столько физически, сколько духовно – таких штучных не от мира сего девочек в Мо­скве тогда днем с огнем, а сейчас и подавно, думаю.

Век шествует путём своим железным;

В сердцах корысть, и общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчётливей, бесстыдней занята.

По натуре и в натуре тургеневская барышня как была, так и осталась – с его слов, хотя неизвестно, что у этих тургеневек между ног деется. Или, наоборот, известно. А это уже с моих слов, да простит читатель автора за словесный цинизм, зато никакой ругачей лексики.

Не то чтобы она ответствовала его любовной инициати­ве, скорее соответствовала – общие интересы, частые встре­чи, театры-концерты-музеи, загородные поездки благо весна, месяц соитий не только для мартовских котов, первые поцелуи, касания и проч. Первым поцеловала она, ког­да они ночью возвращались с любимовского «Гамлета» – вне­запно, мимолетно, но он чуть не силой ее удержал, и этот влаж­ный долгожданный затяжной поцелуй стал не просто вехой в их отношениях, но приобрел мемориальное для него значение. Как и незнакомый дом на Малой Бронной после эфросовского «От­елло» – с узорчатым и хитроумным переплетом оконной рамы на лестнице между вторым и третьим, где началось его ручное пу­тешествие по ее телу, она милостиво допустила его до девичьих тайн и где их застукала дворничиха и сдала в милицию. О всесиль­ный Бог деталей, сколько всего скопилось в тайниках его памяти, никаких скрижалей не хватит. А то, что обоим этим историческим в его любовной жизни событиям предшествовал Великий Бард, вряд ли все-таки случайное совпадение в сюжетной перспективе этой истории: женщине впору тот придется, кто к ней в пору под­берется. В вольном, волюнтаристском парафразе, сучка не захо­чет – кобель не вскочит.

А у нашей парочки дальше дело застопорилось, хотя его паль­цы изучили ее тело вдоль и поперек, но пальцескопией и ограни­чилось, до главного как-то не доходило. Оба возбуждались и перевозбуждались от любовных этих игр, а иногда и доводили друг дружку до оргазма, либо опосля – расставшись, самообслугой.

И то сказать, ее пальцы были не столь бесстыдны, как его, и ограничивались верхней частью его тела. Ну да, она была реци­пиентом, не говоря, что крутая интровертка. А его мужского на­пора не хватало до решительного рывка. Такой вот любовный ту­пичок – скорее от его, чем от ее нерешительности: он ее любил больше, чем хотел. Стыд, страх, боязнь причинить ей боль и лишить девичьей целости, в которую был влюблен, но берег ее целомудрие уж не знамо для чего и для кого.

Были они оба не только невинны, но и невежественны в этих делах, он боле, чем она, потому как оне приобретают это знание инстинктивно, а они – теоретически. Может потому и держал свой уд в узде, полагая, что только ему так невтерпеж, а его вы­мечтанной мечтательнице? Оказалось – сюжетно – наоборот. Откуда ему было знать? Вот и шел напролом противу своего и ее естества. Если бы не эта ее летняя практика в Новгороде, всё бы, может, и обошлось и разрешилось у них гениально. Тьфу, описка: генитально.

Настал эпистолярно-сублимированный период их отноше­ний. Он слал ей ежедневно рутинные объяснения в любви – от­куда только приходили все новые и новые слова для этого баналь­ного самовыражения? Она ему чуток реже, а потом все реже и реже – восторженные, возбужденные, а то и экзальтированные впечатления от новгородской архитектуры и природы.

Ей было явно не до него, воспоминания об их физических, пусть и не генитальных, отношениях не то что вымерли, но были вытеснены платоническими чувствами к Великому Новгороду, топографию и достопримечательности которого он выучил наи­зусть по ее длиннющим и ярким описаниям, возбуждаясь больше от ее почерка, чем от слов – мог бы водить экскурсии по древне­му городу как заправский экскурсовод, если бы там уже не угады­вался из ее писем некий гид имярек, будь клят и проклят.

Вот именно: он беспричинно, как ему поначалу казалось, под­ревновывал, пока не начал замечать какие-то пропуски и умолча­ния в ее остраненных посланиях, писанных как бы и не ему лично, а кому угодно все равно кому, всем и никому. Это были скорее об­разчики изящной словесности, нежели частные, паче лирические письма. Его ревность материализовалась, когда в этой ее объек­тивированной корреспонденции мелькнул пару-тройку раз некто Николай Иванович, руководитель их летней практики, местный реставратор и краевед. При всем своем сексуальном невежестве, мой приятель все-таки был знаком с азами психоанализа, а потому заподозрил, читая меж строк, нечто вроде трансфера: не перено­сит ли его подружка свои экстатические чувства с города на гида?

Гид, гайд, гад!

Окончательно он свихнулся – надолго? навсегда? – когда получил от нее взволнованное признательное письмо о поцелуе, как убежала, всю ночь рыскала по продутому насквозь весенними сквозняками Новгороду, чьи улицы выходят прямо в простор за­ливных лугов или на бурливый Волхов, а наутро рыбаки взяли на свой баркас, вышли в Ильмень-озеро, начался шторм, как на море, чудом спаслись, как он ревновал ее к тем неведомым рыбакам, к Ильмень-озеру, к шторму и больше всего, до боли к имяреку.

Не выдержав сомнений и страхов за свою целочку и не до­ждавшись конца ее летней практики, он сорвался и нежданно-не­гаданно нагрянул незваным гостем в Новгород, где и сшибся со своим соперником, но не сразу, перед самым своим отбытием, а пробыл он в городе неполных три дня. Ревность как рукой сня­ло – так обрадовался, увидев ее, лаская, целуя. Она была все та же – его любимая девочка, девушка, невредимка, никаких со­мнений. Не опоздал!

Он возобновил, было, свое рутинное руко­блудие, которому она не то что противилась, но по возможности уклонялась поначалу. Что он объяснил ее от него отвычкой и сты­дом. Потом они восстановили прежний статус-кво, и у него был сильнейший искус перейти к более решительным действиям, уве­ренный, что не встретил бы особого сопротивления, но опять- таки не решился и остановился на полпути – Гамлет возобладал в нем, никуда автору от Шекспира не деться. Почему он полагал дефлорацию своего рода поясом верности – распечатать женщи­ну значило для него запечатать ее? Где гарантия, что, испробовав с ним сладчайшую, упоительную из человеческих услад, она не под­дастся соблазну испытать ее снова, паче профи-соблазнитель ей в помощь и оправдание?

Это были мои вопросы, которые его озадачили:

– Она не из таких.

– В смысле, недотрога? – и не опровергая идеализирован­ный девичий образ его возлюбленной, сослался все-таки на кобе­линый аргумент Шекспира, а от себя добавил, что именно на та­ких недотрог и была рассчитана стратагема новгородца.

Пальцем в небо!

Оказалось, потому как не сомневался в честности и чести своей подруги – соитие, которого не произошло, закрепило бы за ним право собственности: «Чтобы из рук в руки?» – добавил он. Вот он и уехал из этого вольного города невольником чести, понапрасну возбудив и раздразнив свою подружку и оставив ее спящей царевной. Лучше бы он вообще не приезжал, такой у него остался осадок от этой поездки. Все бы, может, и обошлось, если бы он не впал в панику по возвращению в столицу.

До самой их личной встречи с Николаем Ивановичем за буты­лью самогонной водяры, она почти и не поминала его, прогуливая по городу своего возлюбленного, что другого бы встревожило, а его успокоило и утешило, такой был наивняк. Но и его хитрованка ему пара, избегая таким образом прямой лжи и не ведая о синони­мической связи хитрости с враньем. Николай Иванович оказался старше всего лет на пять-шесть, но жизненно (и сексуально) мно­гоопытнее в разы. Привлекателен, речист, спортивен, голубоглаз, холостяк, точнее разведенец или притворялся – либо собирался им стать, один петух на весь их студенческий курятник – сплошь московские и питерские девчонки да парочка киевлян-молодоже­нов. Кончал Академию художеств по классу живописи, но как ху­дожник не состоялся и, вернувшись в родной Новгород, заделал­ся реставратором, в параллель учась в аспирантуре в Питере.

Как она, москвичка, не замечала его провинциальности – его манера любой треп, как что, сводить к спору. Или это он заморачивался ввиду столичного гостя, а потому ввинчивался в штопор препи­рательств по пустяшным причинам, выдавая за принципиальные? Разговор не как средство достижения истины или как обмен мне­ний, но как форма самоутверждения – и соперничества. До меня не сразу дошло, что все упиралось в мою девочку, к которой он подваливал в мое отсутствие – три недели с начала окаянной этой практики и осталось всего ничего – дней десять, не больше.

Вот и автор перешел, сам того не замечая, с искусственного все-таки третьего лица на естественный первый, дав слово рассказчи­ку, а сам устраняясь.

Схлестнулись мы с Николаем Ивановичем как раз из-за его родного города. Его интересовала искусство, а меня история, то бишь политика. Спасы на Нередице и на Ильине, новгородская школа иконописи, Феофан Грек – и Господин Великий Новгород как альтернатива Московии, республиканский строй, вече, ган­зейский союз, зачатки демократии, кроваво утопленные Иваном Грозным в Волхове. Мне казалось, я ему как раз подыгрываю, ког­да говорю об упущенных возможностях – Россия могла пойти новгородско-псковским, то бишь западным путем, а не наискось авторитарным московским.

Не тут-то было! Мой собеседник ока­зался жестким детерминистом: что случилось в истории, то долж­но было случиться именно так, а не иначе, без вариантов. Я, было, посмеялся над таким историческим императивом, пытаясь свести разговор к шутке юмора, на что Николай Иванович еще больше озлился, встал на защиту Ивана Васильевича и обвинил меня в от­сутствии патриотизма, коли я выступаю против Москвы, будучи сам москвичом. Еще одна моя попытка спустить перебранку на тормозах – угождая ему, я сказал, что Феофан Грек мне ближе Андрея Рублева – вызвала у него очередную патриотическую вспышку:

– Андрей – наш, а Феофан – наемный иноземец.

– Таких наемных иноземцев у нас несть числа – от Аристо­теля Фиораванти до Бартоломео Растрелли и Карла Росси. А каса­емо Андрея, то я и Дионисия ставлю выше. Оба русаки,– сказал я на всякий случай.

Слово за слово, разговор шел на повышенных тонах, до мор­добоя рукой подать. Что я заметил – моя девочка, которая тоже приложилась к водяре, что за ней прежде не водилось, склонялась на сторону – нет, не противника, а моего соперника – и один раз даже вмешалась: к чему все эти пререкания, а тем более какое нам дело до текущей политики (просекла!), когда вокруг вечная красота? Это был камешек в мой огород – она и в Москве попре­кала меня мозговитостью и рационализмом в урон эмоциональ­ному, непосредственному, природному. Был ли здесь намек, что затянул с соитием, игнорируя базовый инстинкт?

Порядком набухавшись, мы отправились ночью к Волхову, чтобы остудить наши горячие головы. Или горячие сердца? Ни­колай Иванович предложил плавать голышом, наша спутница от­казалась, я вынужден был согласиться. Сравнение было не в мою пользу, хоть она и старалась не смотреть в нашу сторону, отверну­лась. Да и плавал он несравненно лучше, оставив меня далеко по­зади и исчезнув из поля зрения. Вот бы утонул, поймал я себя на нехорошей мысли. Заставил себя ждать, а ее тревожиться, но вы­шел из воды во всей своей первозданной красе. Я глядел на него как завороженный. А каково ей?

Разгромленный в споре, проиграв бесстыжее сравнение и униженный в ее глазах (так мне казалось), я отбыл из Новгорода в дикой тревоге, которая в Москве превратилась в отчаяние. В этом цугцванге я таки нашел импульсивный выход, не просчи­тав его возможные последствия. Ну да, нам не давно предугадать и прочее.

– Знаю, ты уже догадываешься о концовке, коли помянул Цимбелина, но на самом деле все могло быть иначе, чем в действи­тельности, если бы не моя подвижка сюжету, – сказал мой мо­сковский приятель. – Представь себе, я оказался в роли Декарто­ва Бога, который дал щелчок мирозданию, вот все и завертелось, а сам устранился за ненадобностью. Им осталось-то всего несколь­ко дней, может и не стряслось, хоть у них и далеко зашло, но не так все-таки далеко, шатко-валко, и она вернулась бы с этой гребаной практики нетронутой, если бы не моя телеграмма, которая оказала противоположное действие. Вместо предостережения – допинг.

В таком вот паршивом состоянии не находил себе место и исходил все достопримечательные места нашей – моей! – любви. От Таганки до Малой Бронной, пока не обнаружил себя в почтовом отделении с телеграфным бланком в руках. Никаких тогда эсемесок и емелек и в помине не было. Текст менял непрерывно, несколько бланков разорвал. Телеграфист­ка заметила мое состояние и смотрела на меня с опаской. На­чал с общего предостережения «Осторожней с Николаем Ивановичем»!», потом добавил «Он болен» и наконец быка за рога прямым текстом: «У твоего приятеля сифилис. Тчк».

– Не поверишь, в тот момент я верил тому, что написал. Рука не дрогнула, когда я протянул телеграмму в окошечко.

Приняв за чистую монету и сочтя донос правдой, телегра­фистка вылупилась на меня:

– Отправлять?

А отстучав, сказала:

– Хорошо, что вы ее предупредили.

С полпути бегом вернулся на почту:

– Вы отправили телеграмму?

– А то как же! Это ваша сестра, да?

Поплелся назад. Сознавал, что подлянка, а что мне оста­валось? Не то чтобы совесть замучила, но мелькала мысль дать задний ход. Как? Послать ей вслед еще одну телеграмму? Типа, пошутил или ошибся, прошу прощения. Или признаться, что из дикой ревности и любви? Представил себе реакцию теле­графистки, если я заявлюсь в третий раз. Мавр сделал свое дело, а там будь что будь что будет. Имею в виду шиллеровско­го мавра, а не шекспировского, а то твой Бард в зубах навяз. Не так чтобы сильно, но мучимый все-таки совестью, я и пред­положить не мог, как мое слово – телеграфное – отзовется и какой я запускаю механизм, давая событиям ускоренный раз­бег.

– Согласись, мой с отчаяния замысел не лишен был ориги­нальности, никто не мог и догадаться о его подноготной, должен был сработать в нужном направлении. Кто его просек, так это она. Не сразу. Телеграмма ее ошеломила и испугала. Отпросилась на целый день и уехала в Боровичи, где на первом курсе прохо­дила фольклорную практику без никаких тогда амурных ответ­влений. Вернувшись, всячески избегала Николая Ивановича. По­нятно, тот недоумевал, что ему такой ни с того ни с сего от ворот поворот, требовал объяснений. Она ни в какую. Был ли он просто по­таскун и хотел только ее поиметь, догадываясь о ее девстве, либо в самом деле запал на нее, а может и приударил из карьерно-матри­мониальных соображений – даром, что ли, сказал, что хотел бы заделать ей ребеночка, сама потом рассказывала, она и уши раз­весила, – чтобы, женившись, выбраться в первопрестольную из своей тмутараканьей дыры пусть и с Феофаном Греком и Спасами на Нередице и Ильине. А могло и в совокупности – все три при­чины разом.

В конце концов, он ее уболтал – она показала ему мою теле­грамму. Легко представить его состояние – наповал. Хотел не­медленно ехать в Москву, чтобы выяснять со мной отношения. Еле отговорила. Впервые видела этого самоуверенного альфа-самца в таком растерянном, униженном, отчаянном состоянии. Вместо пиетета и легкой влюбленности – жалость. Вот она его и пожалела. Это я их подтолкнул друг к другу. Все дело в статусе. Благодаря мне, из заурядного соблазнителя он превратился в не­счастную, оклеветанную жертву. Вот он и выдернул ее из девиче­ства, в котором она пребывала по моей милости.

Не говоря ей ни слова, он помчался в кожно-венерический диспансер – и на следующий день предъявил ей справку. Не для чего-либо, а токмо чтобы обелить себя от напраслины. Сна­чала оба серчали на меня, а потом смеялись над незадачливым влюбленным, пошедшим на такой отчаянный ход. Это их еще больше сблизило, но не настолько, чтобы. А сделались они только в последний день на прощание. Уж и не знаю, по чьей инициативе. Она из жалостливых. Хорошо хоть без последствий – с прези­ком. И без продолжений.

– Ты ее простил?

– Почему я? Она меня простила.

– Тебя?

– Ну да. Если бы не моя телеграмма, могло обойтись, и ды­рокол остался бы не при деле.

– Дырокол?

– Ну, дефлоратор.

Пока я обвыкался к московской новоречи, он продолжал:

– Она, знаешь, не последняя дрянь не от мира сего. Как была, так и осталась. Если кто и виноват, только я. Не захотел уподо­биться Леопольду Блуму, который безучастно смотрит как мимо в карете проезжает его Молли, чтобы изменить ему. Как ты не по­нимаешь! Моя телеграмма – единственный в моей жизни выход из созерцательной нерешительности. Лучше бы я остался, каков есмь. Как и мой прототип из шекспировой мелодряни. К чему привело, когда кончились Гамлетовы колебания?

Ну что тут добавить к его рассказу? То, что нужно объяснять, не нужно объяснять. На том стоял и стою.

Мой художнический принцип.

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    4.3 3 голоса
    Рейтинг статьи
    3 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии