Коммунистический режим был утопией, исхитрившейся сделать саму свою утопичность источником бесконечного долголетия. Реальности трудно бороться с ирреальностью, разуму трудно спорить с абсурдом.
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
И отправился я в Белые Столбы…
(Александр Галич. «Право на отдых».)
В один из своих приездов из Питера в Москву я отправился в Белые Столбы. Но не для того, чтобы взглянуть на прославленную Галичем психушку, где «шизофреники вяжут веники, a параноики рисуют нолики» (она, как я узнал сравнительно недавно, вовсе и не там находится, а километрах в сорока на юго-запад от Белых Столбов, возле станции Столбовая). Я поехал в другое советское учреждение, несравнимо более высокое и значительное, но которое посторонний человек, скажем, какой-нибудь англичанин или француз, мог бы запросто принять за дурдом. Ибо была в нём какая-то странность, ирреальность, нечто шизоидно-параноидальное. Хотя и носило оно название солидное, монументальное, отливавшее державной бронзой:
ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ФИЛЬМОФОНД СССР
По слухам, там хранились едва ли не все шедевры мирового кино. Точнее говоря, не хранились, а бдительно охранялись, потому как простому советскому человеку их почему-то видеть не полагалось. Специальное Постановление Совета Министров № 3698-1510с, снабжённое грифом «Секретно» и подписью Председателя Совета Министров Союза ССР И. Сталина, предписывало, в частности,
в) в IV квартале 1948 г. восстановить наружное ограждение фильмохранилища.
Обязать Министерство кинематографии СССР (т. Большакова), по согласованию с Министерством внутренних дел СССР, обеспечить Государственный фильмофонд, передаваемый под охрану войск Министерства внутренних дел СССР, техническими средствами охраны (ограждение, освещение, связь, сигнализация) и предоставить необходимые служебно-бытовые помещения для размещения войсковой охраны.
Все эти меры предосторожности предназначались для защиты «особо важного объекта» от народа, то есть от «хозяев страны» (согласно официальной табели о рангах). Другое дело – «слуги народа», большое начальство: ему запрещенные к показу ленты регулярно доставлялись в специальные просмотровые залы. До нас же добиралась ничтожная доля этих богатств – фильмы, которые так или иначе подтверждали то, что нам неустанно втемяшивала власть: Запад – не сахар, капитализм разъедают противоречия и пороки, люди там одиноки и глубоко несчастны. На такие картины (типа «Этот безумный, безумный, безумный мир», «Чайки умирают в гавани», «Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?», «12 разгневанных мужчин») государство, кряхтя, выкладывало драгоценную конвертируемую валюту. Всё остальное беззастенчиво воровалось – тайно, незаметно копировалось во время просмотров в Москве, куда наивные западные киношники привозили свои фильмы на предмет продажи.Поездка моя была чистой воды авантюрой, в которую меня втянула моя московская коллега и друг Люба Бергер, Люся, как её все называли. Улыбнувшись и распахнув свои необыкновенные, будто нарисованные кистью импрессиониста серо-зелёные глаза, она предложила мне бросить все дела и провести день в Белых Столбах. С ней и Игорем Голомштоком.
– Наш НИИ выдал нам официальную бумагу с печатью. И со списком фильмов, которые нам ну просто позарез необходимо посмотреть для научной работы. Поехали с нами! Бергмана и Антониони увидишь!
– А я-то тут причем? – удивился я. – Меня и на порог не пустят!
– А-а, чего-нибудь придумаем. Игорь поможет, он умный. Давай, решайся! Завтра в девять, Павелецкий вокзал, возле пригородных касс.
И я решился. Ну, не пустят, так хоть с Игорем Голомштоком познакомлюсь. Я был наслышан о нем: историк искусства, друг и соавтор Андрея Синявского. Наотрез отказался дать показания по делу Синявского-Даниэля, за что схлопотал шесть месяцев исправительно-трудовых работ (их потом заменили крупным штрафом).
Приезжаю на вокзал. Люся с Игорем уже там. Знакомимся. Игорь бросает на меня оценивающий взгляд.
– Значит, так. Вы – наш переводчик с итальянского. Начальству скажем, что в Бергмане разберемся сами, шведский худо-бедно понимаем, а вот «Приключения» Антониони без толмача нам не осилить, зря время потеряем. Едем?
– И что – начальство тут же вам поверит? Без вещественных доказательств? А ну как попросят меня бумагу предъявить? Или поговорить по-итальянски?
Определённого ответа Игорь не дал, – могут поверить, а могут и проверить, – но добавил, что попробовать стоит. «Он прав», – подумал я. И купил билет.
В дороге разговор вертелся вокруг привычных интеллигентских тем. Новинки самиздата и тамиздата. Обыски, аресты. Письма протеста: кто подписал, кто уклонился… Игорь говорил обо всём спокойно и трезво, ничему не удивляясь и ничем не возмущаясь. Разгадку его сдержанности я обнаружил через много лет в его мемуаре «Воспоминания старого пессимиста». В отличие от меня, Игорь избежал индоктринации, с юных лет придерживался спасительного, здорового скептицизма:
«Я не был ни ленинцем, ни сталинистом, я не верил ни в социализм с человеческим лицом, ни в демократию как в панацею от всех социальных зол и несправедливостей мира сего, я не был очарован политизированным демократическим движением, не верил в оттепель 1960-х и в перестройку 1980-х, понимая, что в России всё и всегда возвращается на круги своя. Я не разочаровывался, потому что мой пессимизм оберегал меня от очарований». (См.)
Прочитав это, я понял, почему Игорь так рано покинул СССР. Уехав в 1972-м, он оказался, так сказать, на два года умнее меня… В эмиграции он написал и издал на нескольких языках «Тоталитарное искусство» – подлинно научное, тщательно документированное исследование об искусстве СССР, нацистской Германии и фашистской Италии. Там есть ссылка на мою статью о том, как обменивались «песнями о главном» два тоталитарных монстра – гитлеровская Германия и сталинская Россия. Интересно, опознал ли Игорь в авторе статьи Люсиного друга, питерского музыковеда? Вспомнил ли Павелецкий вокзал и всю эту причудливую, авантюрную историю с Белыми Столбами?..Разговор в электричке я поддерживал вяло: мешала мысль об инсценировке, в которой мне предстояло уподобиться Остапу Бендеру и нагло прикинуться тем, кем я отродясь не был. На всякий случай, под стук колёс, стал заготавливать комбинации из итальянских музыкальных терминов типа adagio ostenuto una quasi fantasia… allegro ma non troppo, poco a poco accelerando da capo al fine… В слабой надежде, что проверяющий их не знает и подумает, что сказанное имеет хоть какой-нибудь смысл…
Из того, что говорилось моими спутниками, мне почему-то яснее всего запомнился рассказ Люси о жующей корове из какого-то современного западного фильма: жуёт она себе и жуёт, морда – на весь экран, кадр этот длится и длится – и вы начинаете ощущать беспокойство, смутное предчувствие беды…
– Правда, похоже на приём ostinato в музыке? Игорь, по-итальянски ostinato – упрямый, упорный. Володя как переводчик подтвердит… Так вот, современные композиторы прибегают к нему гораздо чаще, чем их предшественники. И в более заострённом виде: мотив, фраза или ритмическая фигура прямо-таки вдалбливаются в наш мозг. А режиссёры авангардного кино используют «зрительное остинато» – типа той самой застрявшей на экране жующей коровьей морды. И там, и там – «психическая атака», верное средство усилить эмоциональное напряжение…
Обнаруживать сходные черты и приёмы в разных видах новейшего искусства было любимым Люсиным занятием. Увлеклась этим настолько, что освоила две специальности, музыковеда и искусствоведа, а потом и киноведением занялась…
Пути от станции к зданию Госфильмофонда не помню совершенно: глазеть по сторонам и запоминать не давало приближение ответственного момента… Была ли там ограда, возведённая по распоряжению товарища Сталина? Или её к тому времени снесли? Был ли контрольно-пропускной пункт с охранником? Пожалуй, нет, потому что в здание меня впустили, ничего не спросив. Повезёт ли мне дальше – зависело от чиновника, в кабинете которого скрылись Люся с Игорем, оставив меня в предбаннике. Вышли они оттуда минут через десять, и, судя по их лицам, с благой вестью. Разрешение получено! Без предъявления документов, без демонстрации моего безупречного итальянского…
Что это было? Обычное, всепроникающее русско-советское разгильдяйство? Или то, что моих поручителей, которые здесь уже бывали, держали за вполне приличных людей, на жульничество не способных?
Нас завели в скромного вида комнату и погасили свет. На небольшом экране вспыхнула крупная надпись:
L’AVVENTURA
и начался фильм, который советские критики, увидевшие премьеру «Приключения» на Каннском фестивале 1960 года, дружно обругали интеллектуальной порнографией, а западные провозгласили новым словом в киноискусстве. Хотя мне и хотелось понять, что это за зверь такой – «интеллектуальная порнография», и чем она отличается от порнографии vulgaris, я был больше занят другим: почти бесплодными попытками понять, о чём говорят герои фильма… Особенно – Клаудия, подруга бесследно исчезнувшей на необитаемом острове Анны. Она сразу же попала в фокус моего внимания, заполонив его почти безраздельно. Иначе и быть не могло: Клаудию играла несравненная Моника Витти, которая влюбила в себя миллионы советских мужчин, посмотревших фильмы «Затмение» и «Не промахнись, Ассунта!»…
После Антониони мы смотрели Бергмана. Игорь и Люся заказали несколько его фильмов, более коротких, чем растянувшаяся на два с половиной часа лента Антониони. Один из них нам не выдали. «О “Молчании” забудьте, – сказал подателям письма-ходатайства заведующий коллекцией. – Я его знаю, как свои пять пальцев: проштудировал для своей научной работы «Изображение секса в зарубежном кино». Так вот, “Молчание” – это уже нечто запредельное. И опасное: может нанести зрителю непоправимую травму – эстетическую и моральную. Так что, извините. Не могу. Как говорится, «кина не будет»…Уже в эмиграции узнал я, что Главного Хранителя Сокровищ звали Владимир Юрьевич Дмитриев. Умер он в 2013 году. Коллеги его ценили и уважали. Правда, «многие на него обижались, когда он не выдавал пленки. Но все его отказы, даже казавшиеся чистым самодурством – «Не хочу и не дам!» – были обоснованы. Обоснованы интересами коллекции, которую он сохранял и расширял». (См.)
Мы не обиделись. Мы были вне себя. Печётся, мерзавец, о нашей нравственности, о чистоте нашей этики-эстетики, а сам, как Скупой рыцарь, – один, без свидетелей, – вожделенно созерцает свои сокровища! Для научной работы материал собирает? Заглянул в интернет: никаких научных работ о сексе в кино за В.Ю. Дмитриевым не числится. То ли соврал он нам про своё исследование, то ли бросил эту затею.
А «Молчание» я всё-таки посмотрел – ещё до отъезда из СССР. С помощью финнов и эстонцев. Случилось это так. В самом начале 1973 года я оказался в Таллине, куда незадолго до этого поехал Галич – отдохнуть от столичной суеты и мстительного литературного начальства. Перед отъездом Александр Аркадьевич и жена его Ангелина Николаевна предложили мне присоединиться на недельку к ним: пообщаться, побродить по старому Таллину, а ещё – познакомиться с Владимиром Максимовым: «Не пожалеете! Володя – очень незаурядная личность. Он там засел в гостинице и пишет новый роман».
Один из вечеров мы провели в уютном частном доме, где Галичу устроили домашний концерт для эстонских литераторов и интеллектуалов. Слушали опального московского барда с глубоким вниманием, принимали тепло, угощали щедро. Галич светился радостью, прямо-таки купался в успехе. А между тем в соседней комнате по телевизору шло… «Молчание» Бергмана. Показывало его финское телевидение, сигналы которого хозяева дома ухитрялись ловить при помощи какой-то специально сконструированной хитрой антенны. И как только Галич брал time out, чтобы принять очередную рюмку и перевести дыхание, я бежал к телевизору, подогреваемый страшилками Дмитриева и приговором советских критиков, обнаруживших в ленте Бергмана «философию человеконенавистничества и латентный фашизм» (?!).
Увы. Ни очень уж откровенных сексуальных сцен я там не нашёл, ни ненависти к человечеству, ни этого, как его? – латентного фашизма. Может быть потому, что смотрел урывками, да и картинка на экране была очень уж нечёткой…
Не прошло и двух лет, как я, оказавшись в Америке и начав работать в колледже Оберлин, увидел «Молчание» на нормальном киноэкране. Фильм показали на кампусе в серии шедевров мирового кино. Она проводилась ежегодно, и это было прекрасно! Я смог посмотреть многое из того, что тщательно скрывалось от меня и моих сограждан родной советской властью. А параллельно – пытался наверстать упущенное, заполнить зияющие лакуны в других сферах: в музыке, поэзии и прозе, философии, живописи…
Только вырвавшись за пределы советского зазеркалья и прожив на Западе немалое количество лет, я осознал, насколько серьёзны и долговременны последствия той жалкой духовной диеты, на которой долгие 70 лет держала своих подданных большевистская власть. Ревниво оберегая нас от постижения проклинаемых на всех углах «общечеловеческих ценностей», преподнося нам лишь крохи мировой культуры, государство выпестовало странное архаичное общество, оказавшееся органически не способным к модернизации, не сумевшее принять ценности, накопленные европейской цивилизацией. Оно твёрдо убеждено в том, что окружающий мир враждебен и бездуховен, что европейская толерантность есть не что иное как всеядность, разложение и маразм, а свобода и демократия – химера и миф, их нет нигде и, даст Бог, никогда не будет в России. Предел его мечтаний – стабильность и порядок. «Встав с колен» с помощью нового вождя, оно переименовало своего бывшего мучителя и палача в «эффективного менеджера» и принялось восстанавливать сооружённый им в середине прошлого века «железный занавес».Расставшись с идеологией коммунизма, страна неудержимо погружается в ирреальность и абсурд, порождённые иной мессианской утопией, абсолютно нелепой в XXI веке – мечтой о «Третьем Риме», о Великой Империи, перед которой расступаются и трепещут другие народы и государства…
«Мудрая культурная политика партии» частенько проявлялась в формах, казавшихся нелепыми даже мне, непростительно долго верившему в истинность марксисткой доктрины. Так и стоят перед глазами мизансцены, будто заимствованные из театра абсурда. В 1948 году нам, студентам Ленинградской консерватории, перестали выдавать в библиотеке ноты (а в кабинете звукозаписи – плёнки) сочинений Шостаковича, Прокофьева, Хачатуряна, Мясковского и других классиков советской музыки, осужденных в Постановлении Политбюро ЦК КПСС об опере «Великая дружба» В. Мурадели.
К счастью, был у нас Никодимыч – Анатолий Никодимович Дмитриев, музыковед-теоретик, который умел играть с листа всё, что стояло на пюпитре, вплоть до сложнейших оркестровых партитур. То ли беспечен был наш учитель, то ли бесстрашен, но он приносил в класс взятые в библиотеке запрещённые ноты (преподавателям их выдавали в виде исключения), прикрывал поплотнее дверь, и из-под его ладных пухловатых, но удивительно ловких ладоней лились звуки, которых нам не полагалось слышать ни при каком раскладе.
Не знаю, кто ввел у нас эти запреты. Возможно, что с перепугу – наш ректор Павел Алексеевич Серебряков. По собственному почину, без нажима сверху. Ведь уволил же он, недолго думая, «антинародного формалиста» Шостаковича, приезжавшего из Москвы заниматься с композиторами-аспирантами.
…1965 год, конец августа. Я включён в группу композиторов и музыковедов, отправляющихся в Эдинбург на международный музыкально-театральный фестиваль. Это мой первый в жизни выезд за рубеж. К тому же – в капстрану! Без предварительной пробной обкатки в стране социалистического лагеря!
Фестиваль открылся на огромном стадионе грандиозным и красочным музыкальным представлением: перед тысячами зрителей один за другим продефилировали, демонстрируя своё мастерство и экзотическую экипировку, военные оркестры всех стран Британского содружества. Великолепное, эффектное, многообещающее начало! Но продолжения оно не получило. Утром следующего дня нас посадили в роскошный туристический автобус и повезли осматривать Глазго. Оповестив, что в Эдинбург мы уже не вернёмся. Фестиваль, ради которого была устроена 9-дневная поездка, пройдёт без нас!
Оказалось, что руководители группы знали об этом заранее. Тур был спланирован так, чтобы львиная доля нашего времени ушла на туризм, и ноль времени – на посещение фестивальных концертов. Для чего? Чтобы уберечь нас от растлевающего воздействия современной западной музыки. От опасных формалистических извращений. От соблазна вырваться за расставленные партией красные флажки соцреализма. Идиотизм ситуации был очевиден всем, но открыто взбунтовались только шестеро. Среди бунтовщиков запомнил только умную и симпатичную молодую музыковедшу из Тбилиси Нану Кавтарадзе.
Поднятый нами скандал увенчался успехом. Вечером того же дня нас доставили – в том же огромном автобусе – обратно в Эдинбург и провели в элегантный концертный зал. Не сбылись наши ожидания. Никакой крамолы не услышали мы в тот вечер. Филармонический оркестр сыграл одно-единственное сочинение композитора ХХ века – симфонию американца Уолтера Пистона (не помню, которую из восьми). Умеренный модернизм. Солидная композиторская техника, яркая оркестровка при не очень ярком тематизме. Зря рвались, зря затеяли эту бурю в стакане воды.
С улыбкой вспоминаю этот наш детский, щенячий протест. И с благодарностью – тех, кто так или иначе помогал мне вплоть до отъезда вкусить от запретного плода – услышать, увидеть, прочесть то, что тщательно скрывалось от граждан страны Советов, включая нас, «бойцов идеологического фронта». Никодимыча, игравшего для нас объявленные вне закона клавиры и партитуры. Галича, протащившего меня на закрытый просмотр новой французско-итальянско-американской кинокомедии Витторио Де Сика «Семь раз женщина» с блистательной Ширли Маклейн в заглавной роли.
Фильм показали в Доме творчества кинематографистов в Репино под Ленинградом. Я тогда жил неподалёку, в Доме творчества композиторов, что на границе Репино и Комарово. Там мы и встретились с Александром Аркадьевичем вскоре после нашего знакомства на полуофициальной конференции бардов, устроенной под Петушками в мае 1967 года.
Не забываются – после стольких-то лет! – и все те, кто снабжали меня самиздатом и тамиздатом, записями джазовой музыки и песен французских шансонье. Те, кто ввели меня в два замечательных ленинградских дома, где хранились шедевры русских художников начала ХХ века, не выставлявшихся в советских музеях…
Одному из моих друзей стоило бы поставить памятник. Или хотя бы мемориальную доску установить у входа в Московскую консерваторию, где он работал в последние годы жизни. За то, что исполнил 13-ю симфонию Шостаковича, наплевав на наложенный на неё запрет. И как исполнил! В отвергнутой властями оригинальной редакции стихотворения Евтушенко «Бабий Яр», которое легло в основу 1-й части.
Сагу о том, как это ему удалось, Виталий Катаев изложил в заметках «Умирают в России страхи», опубликованных в парижской «Русской мысли». Витя, бывший фронтовик-миномётчик, ставший после войны скрипачом и дирижёром, приехал в 1959 году из Москвы в Ленинград учиться в аспирантуре у замечательного дирижёра и педагога Николая Семёновича Рабиновича. Тогда и началась наша дружба с ним, а потом и с его женой Люсей Бергер. Через несколько лет, уже будучи главным дирижёром и художественным руководителем Государственного симфонического оркестра Белоруссии, он приехал в Ленинград, чтобы поделиться радостью со своим учителем, друзьями, коллегами: 13-я симфония Шостаковича дважды прозвучала в Минске в первоначальном варианте. И была восторженно принята публикой. Дмитрий Дмитриевич приехал на репетиции, присутствовал на концерте…
Глубоко прав французский историк и политолог Ален Безансон: разуму трудно спорить с абсурдом. Обаятельный, общительный и смешливый Витя Катаев, неожиданно для многих, вступил с абсурдом в прямой и открытый спор. И одержал победу.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.