Пасторальный рай для поэтов, овец и славистов
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Вермонт! Как много в этом звуке для сердца русского слилось. Когда-то здесь жил недостижимый, как Грааль, Солженицын, но и без него Вермонт — форпост нашего языка в Новом Свете. Хотя бы потому, что каждый год в этот штат приезжают сотни молодых американцев, чтобы дать торжественную клятву все лето говорить только по-русски. Так лучшая в западном полушарии языковая школа колледжа Миддлбери прививает своим питомцам навыки лингвистического выживания. Их швыряют в воду, включая тех, кто совсем не умеет плавать.
— Как дела? — щебечут одни новички.
— Хорьошо — отвечают другие.
А потом, исчерпав запас, молча улыбаются друг другу. Через неделю-другую, однако, русский язык пробивает себе путь, и беседа приобретает более осмысленные, как в разговорнике, семантические очертания.
— Как дела? Ты любишь кашу?
— Каша — для Маши, я люблю Чехова.
Профессорам, особенно из отечества, труднее. Ведь они тоже поклялись ограничиться родным языком, обходясь без костылей английского. По опыту знаю, что в Москве это непросто.
— Люблю вкусно поесть, — сказал я там однажды интервьюеру.
— Топовые продукты, — бегло перевел он на русский, — составляют мой бренд.
Здесь это запрещено, и все говорят, словно персонажи Тургенева, только короче и веселее. Тотальное погружение в языковую среду распространяется на все сферы жизни: в классе и столовой, за флиртом и пивом, даже в сортире с русскими инструкциями. Раньше, впрочем, было еще хуже. Посетив Миддлбери в первый раз, я решил, что у кампуса болезнь Альцгеймера. На стене висела табличка «СТЕНА», на окне — «ОКНО», под ним — «ПОДОКОННИК». Идя по коридору, я избегал резких движений, чтобы не приняли за психа. Теперь, однако, по настоянию пожарных надписи сняли отовсюду, кроме щита с объявлениями: сусальные фантики «Аленка» и замусоленные от частого пользования правила распивания спиртных, включая игристые, напитков.
Я не был здесь 10 лет и сразу заметил перемены к лучшему. Числом учеников русская школа затмила и китайскую, и арабскую.
— Что вы хотите, — в ответ на комплимент сказали мне профессора, — стоит Путину открыть рот, как у нас прибавляется пять студентов. Прилив начался с грузинской войны и становится сильнее с каждым, мягко говоря, экстравагантным законом и судебным, так сказать, процессом.
— Славистика, — вздохнули мы, — дочь войны, хорошо еще, что холодной.
Вооруженный этими знаниями, я осторожно вошел в аудиторию к аспирантам, отнюдь не похожим на филологов. Девушки — красивые и без очков, юноши — рослые и мускулистые.
— Какая ваша любимая русская книга? — спросил я всех для знакомства.
— «Дама с собачкой», — сказал одни.
— «Дама с собачкой», — подхватила другая.
— «Дама с собачкой», — согласился третий.
— «Геополитика России», — сухо сказал четвертый, с короткой стрижкой.
— ОК, — подытожил я и, застыдившись заимствования, неуклюже перевел себя на русский: — Ладненько.
Дальше шло, как всегда: студентам — Бродский с Довлатовым, коллегам — анекдоты с библиографией. У костра, правда, больше не пели. Старые эмигранты, бежавшие от советской власти и знавшие все слова ее песен, вышли на пенсию, а новые предпочитают хору лепку пельменей.
За этим мирным делом славист-дипломат рассказывал, как из-за них проиграли Вьетнамскую войну.
— Управление советскими «МиГами», — объяснил он, — оказалось не по силам субтильным вьетнамцам. Поэтому перед боевыми вылетами русские летчики, надеясь подкрепить союзников, кормили их сибирскими пельменями.
Настоящий Вермонт начинался за пределами колледжа, с Зеленых гор, давших штату французское имя и неотразимую внешность. Она покорила меня еще тридцать лет назад, когда я приехал сюда, чтобы познакомиться с Сашей Соколовым. Вместо адреса он продиктовал пейзажную зарисовку.
Надо признать, что в живописной Новой Англии это случается. Лев Лосев, первый раз приглашая в гости, сбился с перечня дорог и выездов на рощи, ручьи и пригорки. Слушая его, я почувствовал себя Красной Шапочкой. Соколов, однако, был лаконичен: назвав гору, он пригласил добраться до ее вершины. Там я его и нашел. В палатке стояло полено и ведерко с парафином. Тут, глядя в угол, чтобы не отвлекаться горными видами, он и сочинял. Соколова можно понять. Конкурируя с нашим вымыслом, Вермонт затягивает, завораживает и меняет сырую реальность на магическую. Я, например, встретил верблюда. Рифмуясь горбами с холмами, он, перепутав широту и континенты, безмятежно пасся в ущелье, словно в оазисе. Боясь, что мне не поверят, я предъявил фотографию местным.
— Верблюд среди овец, — объяснили мне, ничуть не удивившись, — все равно что танк в отаре: отпугивает койотов.
— А что тут делают перуанские ламы? — пристал я, вспомнив других вермонтских зверей.
— Они охраняют перуанских же альпак.
— Ну а те зачем?
— Как зачем? Вы их видели? У них ресницы, как у звезд немого кино. И они ими хлопают!
Усвоив урок, я внимательно смотрел по сторонам вертлявой дороги, с которой содрали асфальт, чтобы сделать ее еще более проселочной. У обочины стояли пара коров и пара людей. Грудастая тетка в шортах и дед с белой, как у Хоттабыча, бородой. Я чуть не свернул шею, пытаясь понять, то ли это состарившийся хиппи, то ли век не брившийся фермер (слово «крестьянин» в Америке употребляется только по отношению к иностранцам). Видимо, он имел отношение к открывшемуся за поворотом органическому малиннику, где я запасся воском и медом из спрятанных среди кустов ульев.
— Медведи не донимают? — вспомнив Винни-Пуха, спросил я хозяйку.
— Наоборот, — обрадовалась она, — мы их детям показываем.
Не удивительно, что в Америке выходит журнал «Вермонтская жизнь», наглядно доказывающий, что она здесь радикально отличается от любой другой. Веря этому, жители остальных 49 штатов считают, что не побывать здесь — преступление. Подыгрывая собственной легенде, Вермонт, притворяясь еще большим захолустьем, чем является, угощает приезжих провинциальными достопримечательностями. Среди них — крытые мосты, под которыми зимой принято целоваться, круглые амбары и раскрашенные под мрамор деревянные колонны, украшающие школы, особняки и обязательно деревенский банк, который Бродский обозвал «Парвеноном», скрестив парвеню с Парфеноном.
Американские колонны, компенсируя историческую недостаточность, издавна связывали Новый Свет со Старым. К той же уловке прибегали топографы. Отобрав у индейцев земли, они заманивали на них европейских колонистов, давая только что основанным поселениям знакомые названия: Троя, Итака, Овидий. Несмотря на гордые имена, городская жизнь в них исчерпывается почтовым индексом и единственной лавкой, которая по-американски называется country store, а в Миддлбери — сельпо.
Лучший из таких магазинов валяет ваньку в курортном Вудстоке. В отличие от нью-йоркского, вермонтский Вудсток отдан не хипстерам, а магнатам на отдыхе, начиная с Рокфеллеров. Купив обнищавший с концом индустриальной революции поселок, они сохранили его в полной неприкосновенности. Даже провода здесь зарыли в землю, чтобы не мешать фотографировать уютные ведуты. Гордясь званием лучшего из маленьких городов Америки, Вудсток так искусно имитирует пасторальную простоту и благородную бедность, что недвижимость дороже, чем в Москве и на Манхэттене. Игрушка миллионеров, он напоминает версальскую ферму Марии-Антуанетты.
Для завершения иллюзии главную улицу, которая называется Главной, венчает деревенский универмаг, торгующий всем вермонтским, а именно: березовыми дровами для буржуйки, кленовым сиропом для оладий, острым чеддером для пива, подсадными утками для охоты и мухами для форелей. Лишь в дальнем углу, стыдливо прикрытом наивными фартуками и пестрыми календарями, стоят роскошные вина для опростившихся в Вермонте богачей.
Больше всех в Вермонте меня интересовал один человек, но он, к сожалению, умер, и я отправился туда, где он жил, точнее — гулял.
«Тропа Фроста» — памятник поэту, который любил по ней прохаживаться, разумеется, сочиняя стихи. В этом нас убеждают деревянные щиты с цитатами. Контекст предлагает природа. Познакомиться с ней помогают таблички с ботанической, но тоже поэтической номенклатурой: «Прерванный папоротник», «Папоротник, пахнущий сеном» (не врут), а также — «Береза желтая», «Береза серая», «Береза бумажная».
Начавшись дорогой, вымощенной для инвалидных колясок, тропа вскоре сужается, петляет, прячется в высокой траве, ныряет в болото, смотрит на горы и замирает полянкой на холме, откуда видна ферма Фроста. До нее всего миля, но пустой и густой лес напоминает тот, с которым мы встречаемся в знаменитых стихах. Фрост говорил с деревьями на равных, избегая тех аллюзий, что превращают поэтический ландшафт Старого Света в диалог с прошлым. У Фроста (несмотря на то, что он учил школьников латыни) единственная история — естественная. Природа служила ему рудником аллегорий, и сам он считал себя символистом. Одно у него значит другое, но не совсем. В зазор между тем, что говорится, и тем, что подразумевается, попадала жизнь, и он сторожил ее у корня. Метафизика, как метеорит, врезается в землю, и поэт никогда не знает, чем закончится столкновение, ставшее стихотворением. А если знает, то он не поэт.
— Нельзя, — говорил Фрост уже прозой, — перекладывать мысли в стихи, словно стихи — в музыку. В процессе сочинения автор, как и читатель, не должен знать, что будет в следующей строчке. Собственно, для того он и пишет, чтобы узнать. Поэзия (да и вся литература, добавлю я) — своего рода спорт, позволяющий болельщику следить, сумеет ли автор поднять заявленный вес.
Фрост мог. Но его стихи, как и Пушки-на, чью роль он, пожалуй, играет в Америке, слишком просты и непереводимы. Зато их можно навестить в Вермонте, где они плотно приросли к Зеленым горам, сочным лугам и Русской (какой же еще!) речке.
Вермонт — Нью-Йорк
Александр Генис
novayagazeta.ru
.
.
.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.