Владимир Соловьев | Промежуток: безгосударное время или коллективный Альцгеймер

Очередная (девятая) глава романа-трактата Владимира Соловьева “КОТ ШРЁДИНГЕРА”. В течение ближайшего времени у читателя есть возможность дочитать эту предсказательную книгу с легко угадываемым прототипом.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Вы слыхали о нашем прежнем коменданте? Нет? Ну, так я не преувеличу, если скажу, что структура этой колонии настолько целостна, что его преемник, будь у него в голове хоть тысяча новых планов, никак не сможет изменить старый порядок, по крайней мере, в течение многих лет.
Кафка. В исправительной колонии

Порой достаточно одному-единственному человеку закрыть глаза, чтобы у миллионов глаза открылись.
Богуслав Войнар

Достаточно? Не факт.

Лично для меня дым стал рассеиваться через две недели после событий в Смольном, когда меня вывели из комы, в которую я был введен искусственно – без особой на то нужды. Или по нужде отнюдь не медицинской. Да, я был ранен, когда пытался оттащить мальчика от его отца, руководствуясь незнамо чем. Мальчика убили по моей вине, это я убил мальчика, проносилось в моем коматозном мозгу. Первым, кого я различил у моей постели, был мой книжный мальчик – это казалось невероятным продолжением моего бреда. Мальчик был живой, невредимый, грустный. Я снова впал в забытье, а когда открыл глаза, мальчик, живой или мертвый, приложил палец к губам – мне нельзя говорить. Я коснулся своего уха: а слушать? Мальчик покачал головой. Все, что мне оставалось – думать. Что я и делаю по сю пору, хотя табу сняты, знания умножаются вместе с печалью, мне возвращено право голоса, пусть только совещательное, а зачем мне больше? Кому нужен теперь мой голос?

Если читатель думает, что это последняя глава, то, конечно, может и так, кто знает, но автор в этом не уверен, а потому никаких гарантий. И наоборот – может, эта глава ненужная. Я кончился, а ты жива, так описывает Пастернак физиологическое несоответствие между мужчиной и женщиной, а я – между моей кончающейся книгой и продолжающейся жизнью. Эту книгу можно кончить где угодно, на полуфразе, а можно никогда не кончать, до последнего вздоха автора. Или выдоха? Отсюда открытая форма книги, в которой нет ненужных кусков, а есть недостающие.

Изначальный замысел жизнеописания оказался мне тесен, жизнеописаний оказалось по крайней мере два, а то и четыре, а в них вклинился пейзаж, который ни в какую не захотел быть фоном, а тем более театральным задником, как у Карла Росси. Всё каким-то странным образом поменялось местами, безмолвный народ выдвинулся на авансцену со своими синими шарами и рюкзачками с переродившимися змеями. Кто спорит, с другой стороны тоже был народ, но защита режима от анчоусов была признана чрезмерной, приказ к жестокому подавлению школьного бунта отдан не был – самодеятельность на местах, на свой страх и риск, хотя не сплошь. Один народ против другого народа, кто победил – не знаю. По Дворцовой площади текла кровь, которую слизывали змеи-перерожденки. Раненных было больше, чем убитых, зато пропавших без вести – больше, чем тех и других, вместе взятых. Я пишу эту книгу синхронно описываемым событиями, хоть и забегая иногда напередки, а еще чаще впадая в ретро-обморок – ну да, иду вперед с головой, повернутой назад. Если скучно, пусть читатель винит самого себя, потому как автору весело веселием сердца и даже упоительно, пусть парадокс, от трагического напряга сюжета и неизвестности, какие коленца этот сюжет еще отколет.

Если даже мой Галатей, будучи по сути эманацией моего сознания – ну, подсознания – вырвался на волю из авторских пут и тенет, став антиподом автора, хотя тот (я) по изначальному замыслу был его прототипом, точнее импульсом к его созданию, но неизбежно должны были снова сойтись, совпасть до неразличимости – автор и его герой. Не судьба, вот он и поступает, как Б-г на душу положит, чаше наперекор, чем по воле автора – и чем случайней, тем вернее слагаются не только стихи и не только навзрыд, тем более он из породы сухоглазых, – в том числе со своей смертью, которая то ли есть, то ли ее нет. В конце концов, реанимация тоже не исключена. От него можно ждать еще каких сюрпризов, живого или мертвого не вижу разницы, от мертвого, может, даже больше, чем от живого, даром, что ли, черный лебедь! А самый большой сюрприз он подготовил впрок. Пусть он в самом деле умер, убит супостатами или, соперниками, а может и, наоборот, соратниками, Эдипом (сын) или Пигмалионом (я), а может и самоубившись, ничто с его смертью пока вроде не изменилось, такой прочный миропорядок заложил он в подведомственном и подвластном ему вотчинном городе. Он сработал такую совершенную модель управления, что она функционировала и без его участия, на автопилоте, а сам он стал не нужен, а то и во вред со своими импульсами и закидонами, когда был обречен делать неверные, бессмысленные, ошибочные ходы. Всё так проросло КГбятиной, что никакая табакерка не поможет: другая голова на этом вьюне вырастет. У кого есть рецепт? Цугцванг, короче.

Вряд ли мне удастся сказать об этом лучше, чем мои предшественники, я взял их слова групповым эпиграфом к этой, возможно, неоконченной, а по сути некончающейся главе, исход которой мне неизвестен. Снова в обиходе шварцевский дракон – чем не символ нулевых кадров и негативного отбора, наивысшим итогом которого стал протагонист этого неканонического жизнеописания с элементами научного исследования и художественного трактата?

Даже если мой герой – антигерой взаправду умер, даже если автор, который тоже не из последних персонажей этого полижанрового текста, пусть и антагонист протагонисту, воследует вскоре за ним, жизнь в нашем Городе после исчезновения Губера потекла как ни в чем не бывало по прорытому им руслу, хотя поначалу в некоторой задумчивости и даже нерешительности, без прежних порогов и водопадов, когда весь Город и каждый горожанин в отдельности отмокали от круговерти его предсмертия. До поры до времени? Или смена власти шла в ручном режиме без всяких там встрясок и потрясений, в чем никто не уверен? Или долгая жизнь в качестве кремлевских подручных сделала из них безопасный для власти биологический подвид? Я бы назвал их грибниками – низкопоклонниками и челобитниками. Не есть ли тогда сей казус инструментом Божьего замысла: держать наш Город царствием царевых рабов, не дав нам шансов на Моисеевы consecutive сорок лет, чтоб вымер рабий дух? Или дорогой мой свежий покойник вечно живой мой друг-враг воспитал нас так, что мы, опять-таки по Евгению Львовичу, повезем любого, кто возьмет вожжи?

Предлагались и мне. Возглавить не то чтобы коалиционное, а скорее коллективное руководство. Как признанному пестуну и ментору Губера, с одной стороны, а с другой, – отошедшему от него в оппозиционную тень, когда он начал дурковать, придуриваться и маньячить, закидон за закидоном: изоляционизм, самодостаточность, импортзамещение – самоупоение во всех этих само – в самоунижении и самоедстве вплоть до самоуничтожения. Апофеоз негативного альтруизма: увечить себя назло врагам, разбомбить к ебеням Нью-Хейвен. То бишь Воронеж.

Как и всегда, я впал, было, в гамлетовы сомнения, но опомнился, вспомнив о человеке, который хотел перейти реку, но решил переждать, когда сойдет вода, и обречен теперь вечно сидеть на берегу. Гамлет – это не выбор, а отсутствие выбора. Короче, взял отлуп по семейным обстоятельствам, что соответствовало реальности: на мне была ответственность за мою новую семью – оперную диву, пусть и бывшую, и книжного мальчика.

Были и другие причины – грех отрицать. Я верил в необходимость нового курса и не верил в его возможность. Материал не тот. Дремучее племя.

Как пойду я в лес, погуляю,
Белую березу заломаю,
Люли, люли, заломаю.

Ну да, я о нашем градонаселении с его деструктивным инстинктом разрушения, ломать – не строить, вплоть до бомбежки Воронежа. Город впал, было, в ступор, оставшись без видимого лидера, и было бы так славно воспользоваться этим его болезным состоянием – нет, не для перевоспитания (поздно!), но для трепанации черепа и последующей лоботомии с удалением безнадежных тканей. Увы, мой народ, очухавшись и придя в себя, восстановился и самоутвердился, сочтя наш Город культурной и политической Ойкуменой, противопоставленной хаосу вовне, и человеку нет места в том запредельном необитаемом мире.

Возобновление ойкуменных воззрений на Город как на единственное окультуренное пространство в одичалой стране и враждебном мире сопровождалось возвратным культом моего отбившегося от рук питомца, заслуги которого перед Городом и Отечеством превосходили связанные с его правлением эксцессы, включая жесткое подавление юношеского восстания на Дворцовой площади, за которое он, может, и не нес прямой ответственности, и приказ о зачистке был отдан его гвардейцами без его ведома. Да, он лично руководил операцией и отдал приказ стрелять по синим шарам, что вызвало панику на Дворцовой площади, но не по детям, среди которых был его сын. Деспот – да, но не тиран и не кровопивец! Данью его памяти был выпуск почтовой марки с его физией, а на заднем плане черным лебедем, его орнитологическим символом.

Для меня этот филателистский казус означал замкнутость временнóго и сюжетного кольца. Не только в гносеологическом смысле, но и конкретно: приблизившись к концу нашей истории, мы оказались в самом ее начале. Мы снова во Дворце пионеров, где произошла наша с ним знаковая, а может и роковая встреча – он посещал филателистический кружок, специализируясь на выдающихся личностях, к сонму которых был причислен после гибели в Смольном, всерьез или не всерьез – это как посмотреть. Предвидел ли он, что попадет в число избранных по филателистическому критерию? Допускаю, что это была его высшая честолюбивая мечта, уповая на которую он и совершил подвиги во имя и во славу Города, отечества и человечества. Вот бы порадовался, если бы дожил! Не совсем исключаю, что этот, пусть и посмертный филателистский апогей его карьеры и судьбы ему неведом.

Наступивший после событий на Дворцовой площади и в Смольном режим постправды можно было бы назвать и периодом полуправды, если бы это не потребовало процентных уточнений, вплоть до солипсистского «Что есть истина?» Без ссылки на сэра Альфреда: нет лжи страшнее полуправды. Ложь превратилась в правду, став кристальной и безусловной, как правда.

Тем более, крепла тенденция к восстановлению и сохранению статус-кво, дабы не пошла насмарку целевая и нацеленная работа покойника. Не то чтобы отступать некуда, за нами – Город, но любая уступка, любой компромисс влекли за собой стратегическое отступление и потерю исторического места, отпадение от истории: «Потомки нам этого не простят». Вялописцы-пропагандоны приободрились, излагая смутные мысли по поводу конца истории, который в наших силах еще остановить, прервать, преодолеть. Бредовая речь кретина, можно и так перевести Копьетрясца.

Понятно, что и главный наш вялописец, поэт на все времена, с его административным восторгом, встрепенулся и в рифмованной форме призвал к возвращению к истории с человеческим лицом, поставив в тупик как своих зоилов, так и поклонников. Цензура в этот промежуточный безгосударев период была ослаблена, а потому нефильтрованный базар чернильного племени успешно соперничал с обязательным китчем предшествующего периода, и какой из них гаже, не знаю. Так что, лозунг ретроградов, оправдывающих все и вся прежнего режима, включая жесткий разгром анчоусов на Дворцовой площади – «Иначе с нами нельзя», каким-то парадоксальным образом мирно соседствовал и сосуществовал с предлагаемым очеловечиванием этого самодовольного, зверского режима с его победобесием.

Горячечный больной? Все-таки нет. Если все-таки больной, то амнезией, как те лотофаги, что, объевшись лотоса, обитали в стране забвения, утратив память о самих себе, а остатный мир и вовсе по фигу. То есть во всех этих лже-дискуссиях можно было обнаружить vox populi, каковой, однако, никакого отношения к божественному гласу не имел. Демос, охлос – без разницы, обычный треп на избитые сюжеты. Люди разучились говорить, писать, думать и плавать (римский критерий), возвели абракадабру в принцип своего досуществования. Конечно, попадались одиночки, но они никак не свидетельствовали о расколе общества и подлежали если не физическому устранению, то моральному остракизму. Рискнул бы сказать, что это походило на групповой Альцгеймер, если бы это и не было на самом деле групповым Альцгеймером, с потерей краткосрочной, а потом и долгосрочной памяти, нарушением когнитивных функций, системным сбоем, омертвлением жизнеспособных тканей этого коллективного организма и неминуемой смертью, и чем скорее она наступит, тем лучше для всех, включая его самого. Пусть выживут единицы, которых эта гнусная болезнь не коснулась. Пусть Орфей никогда не спускается в ад – на кой ему изолгавшаяся Эвридика с Альцгеймером.

А девочка исчезла бесследно, надежда умирает последней, но здесь она истаяла сама собой. Мы с мальчиком искали ее в больницах и моргах, а потом перестали искать. Спустя два с половиной месяца на мясобойне «Самсон» были обнаружены огромные холодильные установки, а в них disappears – 36 трупов. «Могло быть больше». – сказала какая-то сволочь. Это мне живо напомнило не отрицателей, а преуменьшителей Катакомбы, подленько пытающихся умалить масштабы Шоа: не 6 миллионов, а 5 с половиной. 36 анчоусов на Дворцовой площади – это больше шести миллионов. А, что говорить. Мы с моим мальчиком отправились на мясокомбинат для опознания. Девочка отыскалась сразу. Она лежала, как была – в продырявленных джинсах, с рюкзачком с мертвой змеей, а в руке лопнувший синий шарик. In extremis.

Я тихо плакал, мальчик окаменел, ничем не отличаясь от замерзшей девочки. Никакой реакции. Ну да, совсем, как живая. Глаза открыты, приоткрыт рот. Как будто она продолжает говорить там на Дворцовой площади с выключенными микрофонами. Ни ран, ни царапин, ни синяков. Еще красивее, чем при жизни. Глубокий анабиоз, из которого можно возвратить обратно к жизни, оживить, воскресить. Их всех запихнули в холодильные устройства живьем. Мучительная смерть? Мучительная борьба за жизнь, а когда организм сдается, успокаиваются и разглаживаются черты, смерть возвращает человеку его прежний облик. Крионированная девочка, готовая к возврату в жизнь.

– Лицо ее закройте, мои глаза ослепнуть могут –
Столь юной умерла она…
Книжный мальчик откликнулся мгновенно:
– Не думаю. Несчастье ее,
Что прожила она так долго.

Владимир СОЛОВЬЕВ
Нью-Йорк

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.