Окончание. Начало.
Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.
Что доконало его? Все увеличивающийся поток советских гостей? – иногда в его и без того набитой домочадцами квартире останавливались сразу несколько. Шестичленная делегация из ленинградского журнала, которая приехала готовить специальный номер, посвященный русскому зарубежью? Саша водил их к Тимуру покупать электронику, на Орчард-стрит за дубленками и к Веронике за даровыми книгами – традиционный маршрут советских людей по Нью-Йорку. Старичок парикмахер из «Чародейки», который прибыл с юной женой и ее любовником? Он вынудил Сашу купить у него кассету с наговоренными воспоминаниями о причесанных им кремлевских вождях и открыл в его квартире временный салон красоты, а Саша поставлял ему клиентуру. Каждый такой наезд сопровождался запоями, один страшнее другого. С трудом налаженная было жизнь в эмиграции пошла прахом – все заработанные деньги уходили, чтобы не ударить лицом в грязь перед советскими людьми. Тяжелее всех, конечно, Саше обошлась теща, к которой он в своих записях возвращается неоднократно – я далеко не все из них привел.
К примеру, он вспоминает, как теща обиделась, когда он предложил ей тряхнуть стариной и сварить борщ. «Если не ошибаюсь, – гордо ответила Екатерина Васильевна, – я у вас в гостях». Что ж, борщ у нас здесь продается в стеклянных банках и считается еврейским национальным блюдом – Саша прикупил недостающие ингредиенты, решив поразить тещу своими кулинарными талантами. Теща навалилась на борщ, а откушав, заявила, что у них, в России, готовят куда лучше. «Как была партийной дамой, так и осталась», – записывает Саша. А в другом месте утверждает, что покинул Советский Союз главным образом для того, чтобы никогда больше не видеть своей тещи, иначе она неминуемо разбила бы их с Татой семью. И вот она снова появилась с той же целью, а вслед за собой собиралась прислать другую свою дочь с ее «выводком выродков» – запись злобная и нервозная, и единственное ей объяснение, что Саша дошел до ручки за четыре месяца жизни у них Екатерины Васильевны. Я ее видел только однажды, и даже со стороны она производила страхолюдное впечатление – Саше можно здесь только посочувствовать. Он мне успел шепнуть тогда: «Это мой выкуп за Тату…» После отъезда тещи он еще долго нервически хихикал, потом прошло.
В тетради много совсем коротких записей-заготовок типа «Плачу Ярославной», «Золотая рыбка на посылках», «У них совершенно вылетело из головы волшебное слово „спасибо“, все принимают как должное». Часто повторяется одна и та же фраза: «Как хорошо все-таки мы жили до гласности!» Есть несколько реплик, имеющих лишь косвенное отношение к сюжету задуманной повести:– У вашего мужа испортился характер.
– Там нечему портиться.
– Я пишу не для вашего журнала, а для вечности.
– Нет худшего адресата.
Три любимых занятия: сидеть за рулем, стучать на машинке и скакать на женщине.
Он записал слова одного нашего общего знакомого, которому, по-видимому, жаловался на засилье гостей.
– У меня не остановится ни человек, ни полчеловека, – сказал этот наш стойкий приятель.
Далее следует запись, как Саша с Татой повели очередного гостя в магазин покупать его жене блузку. Гость забыл размер, а потому воззрился на грудь Таты и даже уже протянул было руку, но вовремя был остановлен Сашей. Гостя это нисколько не смутило, и он сказал:
– У моей, пожалуй, на полпальца больше.
В разгар лета наступил небольшой передых – и вовсе не потому, что, оставив мне ключ и кота, Саша жил на даче и физически становился недоступен для советского гостя, но главным образом благодаря распространившемуся в советской писательской среде слуху, что в ньюйоркскую жару жить у него невозможно, так как квартира на последнем этаже и без кондиционеров. На его месте я бы сам распространил подобные слухи, а он, когда до него это дошло, обиделся и снова запил – вот какой гордый был человек! Всего-то в нем и была грузинская четвертинка, но натура насквозь кавказская – гостеприимство, душа нараспашку, хвастовство.
Хвастовство его и сгубило.
Литература не была для него ни изначальным выбором, ни единственной и самодостаточной страстью, но я бы сказал – покойник меня простит, надеюсь, – нечто вроде вторичных половых признаков, тем самым украшением, типа павлиньего, которым самец соблазняет самку. Другими словами, помимо красивого лица, печальных глаз и бархатного голоса, он обладал еще писательскими способностями.
Я вовсе не хочу свести это к примитиву – был у меня, к примеру, приятель в Ленинграде, ничтожный поэт, который хвастал, что любую уломает, показав ей удостоверение члена Союза писателей. У моего соседа все это было глубже и тоньше, да и писатель он, безусловно, одаренный, но суть сводилась к тому же, только предъявлял он женщинам не писательское удостоверение, которого у него никогда не было, а писательский талант, который у него был. Я бы даже не назвал его кобелем, бабником, сластолюбцем либо донжуаном, хотя потаскун он был отменный, но тип совершенно другой. Ему и женщины нужны были не сами по себе, а главным образом для самоутверждения, потому что человек он был закомплексованный и комплексующий. По своей природе он был скорее женоненавистник, если только женоненавистничество не было частью его человеконенавистничества. Но последнее он считал благоприобретением и прямо связывал с обрушившейся на него ордой советских гостей. И вот что поразительно: как он был услужлив и угодлив с гостями, а потом говорил и писал о них гадости, точно так же с женщинами – презирал тех, с кем спал. Причем презирал за то, что те ему отдавались, и иного слова, чем «шлюхи», у него для них не было. Разве что синонимы. Да и одна его подружка рассказывала мне, как ужасен он бывал по утрам – зол, раздражителен, ворчлив, придирчив, груб. Или это своего рода любовное похмелье?
Мне трудно понять Сашу – слишком разные мы с ним. Если бы не оставленная им тетрадь с неоконченной повестью, которую я пытаюсь превратить в нечто законченное, ни при каких условиях не взял бы его в герои. Живя в СССР, я не поддерживал никаких отношений с многочисленными моими родственниками, с ленинградскими друзьями успел разругаться почти со всеми, а московскими не успел обзавестись за два моих предотъездных года в столице, может, парочкой-другой, не больше, так что советский гость мне необременителен, я всегда готов разделить с ним хлеб и кров. Что касается женщин, то я вел и тем более веду сейчас, по причине СПИДа, гигиенический образ жизни, и мои связи на стороне случайны, редки и кратковременны – даже ключ от его квартиры не сильно их увеличил. Саша – полная мне противоположность, особенно в отношении женщин. Он любил прихвастнуть своими победами, а когда бывал навеселе, у него вырывались и вовсе непотребные признания. «Да я со всеми его бабами спал, включая обеих жен», – говорил он мне об одном нашем общем знакомом, близком своем друге. Хотя послужной его список и без того был немал, он добавлял в него и тех женщин, с которыми не был близок, – вот почему я и утверждаю, что это вовсе не тип Селадона или Дон Жуана, которые не стали бы хвастать мнимыми победами.
К примеру, переспав с секретаршей одной голливудской звезды и раззвонив об этом, Саша спустя некоторое время стал утверждать, что спал с самой актеркой.– Раньше говорил, что с ее секретаршей, – удивился я.
– С обеими! – нашелся он.
Я понимал, что он лжет, мне было за него неловко, он почувствовал это и после небольшой паузы:
– Я пошутил, – сказал.
И тут я догадался, что для самоутверждения ему уже мало количества женщин, но важно их качество – говорю сейчас не об их женских прелестях либо любовном мастерстве, но об их статусе. Связь с известной артисткой льстила его самолюбию и добавляла славы – он измыслил эту связь ради красного словца, коего, кстати, был великий мастер. Он застыдился передо мной за свою ложь, а еще больше за то, что в ней признался. «Деградант!» – выругал самого себя. Перед другими он продолжал хвастать своей актеркой, и та, даже не подозревая об этом, ходила в его любовницах – ложь совершенно безопасная ввиду герметической замкнутости нашей эмигрантской жизни, в которой существовала воображаемая голливудская подруга Саши.
Помимо трех детей, нажитых с единственной женой (еще одно доказательство, что он не был донжуаном), у него был внебрачный сын где-то, положим, в Кишиневе, которому Саша исправно посылал вещи и переводил деньги и совершеннолетия которого страшился: этот сын, виденный Сашей только однажды, во младенчестве, сейчас был подросток и мечтал приехать к отцу в Америку. С другой стороны, однако, количество детей и особенно наличие среди них внебрачного казалось Саше наглядной демонстрацией его мужских способностей, что, возможно, так и было – я в этом деле небольшой знаток, у меня всего-навсего один сын, да и тот, с нашей родительской точки зрения, пусть даже необъективной, непутевый (сейчас, к примеру, зачем-то улетел на полгода в Индию и Непал).
И вот неожиданно Саша стал всем говорить, что у него не один внебрачный ребенок, а, по его подсчетам, несколько, и они разбросаны по городам и весям необъятной нашей географической родины. Все это было маловероятно и даже невероятно, учитывая, с какой неохотой даже замужняя советская женщина заводит лишнего ребенка, а уж тем более незамужняя. Впрочем, Саша претендовал и на несколько детей от замужних женщин, хотя там вроде бы были вполне законные, признанные отцы. По-видимому, внебрачные дети казались Саше лишним и более, что ли, убедительным доказательством его мужских достоинств, чем внебрачные связи, ибо означали, что женщины не просто предпочитают его другим мужчинам, но и детей предпочитают иметь от него, а не от других мужчин, будь то даже их законные и ни о чем не подозревающие мужья.
– Этого никогда нельзя знать наверняка, – усомнился я как-то, когда речь зашла об одной довольно дружной семье, которую я слишком хорошо знал, живя в Москве, а потому сомневался в претензиях Саши на отцовство их единственного отпрыска.
– Какой смысл мне врать? – возразил Саша, и я не нашелся, что ему ответить.
Слухи о его внебрачных детях достигли в конце концов Советского Союза и имели самые неожиданные последствия – воображаемые либо реальные, но внебрачные дети материализовались, заявили о своем существовании и потребовали от новоявленного папаши внимания и помощи. Больше всех, естественно, был потрясен их явлением Саша.
Сначала он стал получать письма от незнакомых ему молодых людей со смутными намеками на его отцовство. Первое такое письмо его рассмешило – он позвал меня, обещал показать «такое, что закачаетесь», я прочел письмо и сказал, что это чистейшей воды шантаж.
Однако и такое объяснение его не устраивало: он не хотел, да и не мог брать на себя дополнительные отцовские обязательства, но и отказываться от растущей мужской славы не входило в его планы. Он решил не отвечать на письма, но повсюду о них рассказывал.
– Может, конечно, и вымогатель, а может, и настоящий сын, поди разбери! А разве настоящий сын не может быть одновременно шантажистом? – говорил он с плутовской улыбкой на все еще красивом, хоть и опухшем от пьянства лице. Такое было ощущение, что он всех перехитрил, но жизнь уже взяла его в оборот, только никто об этом не подозревал, а он гнал от себя подобные мысли.
В очередной его отъезд на дачу я прочел следующие записи на ответчике и в тетради.
Ответчик. Это Петя, говорит Петя. Вы меня не знаете, и я вас не знаю. Но у нас есть одна общая знакомая (хихиканье) – моя мама. Помните Машу Туркину? Семнадцать лет тому в Баку? Я там и родился, мне шестнадцать лет, зовут Петей… Мама сказала, что вы сразу вспомните, как только я скажу: «Маша Туркина, Баку, семнадцать лет назад». Мама просила передать, что все помнит… (всхлипы). Извините, это я так, нервы не выдержали… У меня было тяжелое детство: сами понимаете – безотцовщина. Ребята в школе дразнили. А сейчас русским вообще в Баку жизни нет. Вот я и приехал… Я здесь совсем один, никого не знаю… По-английски ни гугу. Мама сказала, что вы поможете… Она велела сказать вам одно только слово, всего одно слово… Я никогда никому его не говорил… Папа… (плач). Здравствуй, папочка!
Тетрадь. Уже третий! Две дочери и один сын. Чувствую себя, как зверь в загоне. Если бы не ответчик, пропал бы совсем. Домой возвращаюсь теперь поздно, под покровом ночной тьмы, надвинув на глаза панамку, чтобы не признал незваный сын, если подкарауливает, – почему у нас в доме нет черного хода? Машу Туркину помню, один из шести моих бакинских романов, забавная была – только почему она не сообщила мне о нашем совместном чаде, пока я жил в Советском Союзе? Мой сосед-соглядатай, скорее всего, прав – шантаж. Либо розыгрыш. Если ко мне явятся дети всех моих любовниц, мне каюк. Даже если это мои дети, какое мне до них дело? Неужели невидимый простым взглядом сперматозоид должен быть причиной жизненной привязанности? У меня есть обязанность по отношению к моей семье и трем моим законным, мною взращенным детям, плюс к сыну в ближнем зарубежье – до всех остальных нет никакого дела. Каждому из претендентов я могу вручить сто долларов – и дело с концом, никаких обязательств. Из всех женщин, с которыми спал, я любил только одну: для меня это единственная любовь, а для нее – случайная, быстро наскучившая ей связь. Это было перед самым отъездом, я даже хотел просить обратно советское гражданство. Одного ее слова было бы достаточно! Но какие там слова, когда она была ко мне равнодушна, даже в постели, будто я ее умыкнул и взял насильно. Я человек бесслезный, не плакал с пяти лет, это обо мне Пушкин сказал: «Суровый славянин, я слез не проливал», хоть я и не славянин, а Пушкин плакал по любому поводу. Плакал я только из-за Лены, и сейчас, вспоминая, плачу. Единственная, от кого я бы признал сына не глядя.
Здесь я, как читатель, насторожился, заподозрив Сашу в сюжетной натяжке, – какая-то фальшивая нота зазвучала в этом, несомненно, искреннем его признании, что единственная любовь в жизни этого самоутверждающегося за счет женщин беспутника была безответной. Я закрыл тетрадь, боясь читать дальше, ведь даже если сын от любимой женщины и позвонил Саше, то в повести это прозвучало натянуто, неправдоподобно. О чем я позабыл, увлекшись чтением, что это не Саша писал повесть, а повесть писала его, он уже не властен был над ее сюжетными ходами. Жизнь сама позаботилась, чтобы Саша избежал тавтологии, хотя его предчувствия оправдались, но в несколько измененном, я бы даже сказал, искаженном, гротескном виде. Пока он прятался от телефонных звонков, раздался дверной, и консьерж попросил его спуститься.– К вам тут пришли, – сказал мне Руди.
– Пусть поднимется.
– Думаю, лучше вам самому спуститься. С чемоданом.
– Какого черта! Ты не ошибся, Руди Ты не путаешь меня с другим русским?
– Никаких сомнений – к вам! – сказал Руди и почему-то хихикнул.
Я живо представил белозубый оскал на его иссиня-черном лице.
Передо мной стояла высокая красивая девушка – действительно с чемоданом, скорее с чемоданчиком, но Руди смеялся не из-за этого, его смех был скабрезным и относился к недвусмысленному животу: девушка была на сносях. Смех Руди означал, что теперь уж мне не отвертеться, хорошо еще, что жена на даче, и так далее в том же
роде – у наших негров юмор всегда на таком приблизительно уровне. Руди показал пальцем на улицу – там ждало такси.
Положение у меня было пиковое – я видел эту восточную красавицу первый раз в жизни, но, с другой стороны, она была беременной, и я без лишних разговоров, ни о чем не спрашивая, расплатился с таксистом, взял чемодан и повел девушку к лифту.
В квартире девушка повела себя как дома. Пожаловалась, что устала с дороги, попросила халат, полотенце и отправилась в ванную, откуда вышла через полчаса ослепительно красивая, напоминая мне смутно кого-то – скорее всего, какую-нибудь актрису. Какую – это, впрочем, не играло роли: я втюрился в эту высокую девушку с семимесячным животом с первого взгляда.
Наповал.
Усадил мою гостью на кухне, выложил на стол то немногое, что
обнаружил в нашем обычно полупустом летом холодильнике, и, продолжая мучительно припоминать, на кого похожа моя гостья, приступил к расспросам, ибо она явно была не из разговорчивых и не торопилась представиться. Я вытягивал из нее ответ за ответом.
– Откуда ты, прелестное дитя? – попытался я внести ясность пошловатой шуткой, всегда полагая пошлость необходимой смазкой человеческих отношений, так почему не попробовать сейчас?
Она, однако, не откликнулась ни на юмор, ни на пошлость, а просто ответила, что она из Москвы и зовут ее Аня.
Дальше наступила пауза – я суетился у газовой плиты, разогревая сосиски, Аня рассматривала кухню, а заодно и меня – в качестве кухонного аксессуара.
Я налил себе стакан водки, надеясь с его помощью снять напряжение, и пребывал в нерешительности в отношении Ани:
– Вам, наверно, не стоит…
– Нет, почему же? Налейте. Это в первые два месяца не советуют, а сейчас вряд ли повредит плоду.
Про себя я отметил слово «плод» – любая из моих знакомых употребила бы иное, а вслух спросил, не лучше ли тогда ей выпить что-нибудь полегче – у меня была почата бутылка дешевого испанского хереса.
– Я бы предпочла вискарь,– сказала Аня, и я грешным делом подумал, не принимает ли она мою квартиру за бар, а меня за бармена.
– Виски нет, – сказал я ей. – Но могу сбегать, здесь рядом, за углом.
Мне и в самом деле хотелось хоть на десять минут остаться одному, чтобы поразмыслить над странной ситуацией, в которую влип.
– Зачем суетиться, – сказала Аня. – Что вы пьете, то и я выпью.
Мне стало стыдно за ту дрянь, которую я из экономии пил, но алкоголику не до тонкостей, и я повернул к ней этикеткой полиэтиленовую бутылку самой дешевой здешней водки «Алексий».
В конце концов, лучше того дерьма, которое они там лакают и сюда привозят в качестве сувениров.
Гостья воззрилась на «Алексия» с любопытством, налила себе полстакана и залпом выпила – я только и успел поднять свой и сказать: «С приездом».
– Говорят, вы окончательно спиваетесь.
– Ну, это может затянуться на годы, – успокоил я ее.
– Вы не подумайте – я не вмешиваюсь. Спивайтесь на здоровье. А правда, что у вас обнаружили цирроз в запущенной форме?
– Я тоже так думал, но оказалось, что это меня пытались запугать, чтобы я бросил пить. Жена сговорилась с врачом.
– И помогло?
– Как видишь, нет. Кто начал пить, тот будет пить, что бы у него ни обнаружили.
– А правда, что вы изнасиловали свою жену?
Господи, это-то откуда?
– Изнасиловать свою жену невозможно, – выкрутился, как мог.
– Даже после того, как она от вас ушла?
Вместо того чтобы отвечать на мои вопросы, она задает их мне, и я, как школьник, отвечаю. Гнать в шею!
Впрочем, я услышал и нечто утвердительное по форме, хотя и негативное по содержанию:
– Я читала вашу повесть «Русская Кармен». Мне она не понравилась. Сказать почему?
Господи, этого еще не хватало – сначала допрос с пристрастием, а потом литературная критика. Я попытался ее избежать:
– Мне и самому не нравится, что я пишу, так что можешь не утруждать себя.
Не тут-то было!
– Не кокетничайте. Не нравилось бы – не писали. По крайней мере, не печатали бы.
– Ты права – я бы и не печатал, а может быть, и не писал, но это единственный известный мне способ зарабатывать деньги. К тому же читатели ждут и требуют.
– Вот-вот! Вы и пишете на потребу читателя – отсюда такой сюсюкающий и заискивающий тон ваших сочинений. Вы заняты психологией читателя больше, чем психологией героев. А герой у вас один – вы сами. И к себе вы относитесь умильно. Правда, на отдельные свои недостатки указываете, но в целом такой душка получается, такую жалость у читателя вышибаете, что стыдно читать. Вы для женщин пишете, на них рассчитываете? – И без всякого перехода следующий вопрос: – И вообще, вы кого-нибудь, помимо себя, любите?
Гнать, и немедленно! Несмотря на семимесячное пузо и сходство неизвестно с кем. Взашей! Высокорослая шлюха! Нае*** где-то живот и, пользуясь им, бьет по авторскому самолюбию! Кто такая? Откуда свалилась?
От растерянности и обиды я выпил еще стакан – даже от Лены я такого не слыхал, хотя уж как она меня унижала за время нашего краткосрочного романа. Из-за нее и уехал – чтобы доказать себя ей. Только что проку – сижу с этой брюхатой потаскухой и выслушиваю гадости.
Тем временем Аня налила себе тоже.
– Вы уже догадались, кто я такая? – спросила она напрямик.
И тут до меня наконец дошло – я узнал ее по интонации, ни у кого в мире больше нет такой интонации! И сразу же понял, кого напоминает мне эта высокая девушка. Вот уж действительно деградант – как сразу не усек? Да и не только интонация! Кто еще таким жестом поправляет упавшие на глаза волосы? Интонации, жесты, даже мимика – все совпадало, а вот лицо было другим.
Аня поняла, что я ее узнал, точнее, не ее узнал, а в ней узнал ту единственную, которую любил и чье имя в любовном отчаянии вытатуировал на левом плече, потому никогда и не раздеваюсь на пляже и сплю с женщинами, только выключив свет. А совсем не из-за того, что у меня непропорционально тощие ноги. Это я сам пустил такой слух для отвода глаз.
– Я боюсь, вы очень примитивный человек и подумаете бог весть что. Мама и не подозревает, что я к вам зайду, она и адреса вашего не знает и не интересуется. Мама замужем, у меня есть сестренка, ей шесть лет, я живу отдельно, снимаю комнату, в Нью-Йорк приехала по приглашению своего одноклассника, он был в меня влюблен, но это, – Аня показала на живот, – не от него. Он будет удивлен, но я не по любви, а чтобы, родив здесь, стать американской гражданкой и никому не быть в тягость. Вам менее всего, я уйду через полчаса, вот вам, кстати, деньги за такси, у меня есть, мне обменяли. – И она вынула из сумочки свои жалкие доллары. – А к вам я приехала, чтобы посмотреть на вас. Шантажировать вас не собираюсь, тем более никакой уверенности, что вы мой отец. Мама мне ничего никогда не говорила. Я провела самостоятельное расследование. Кое-что сходится – сроки, рост, отдельные черты лица, вот я тоже решила стать писателем, как вы. – Она осеклась и тут же добавила: – Но не таким, как вы. Я хочу писать голую правду про то, как мы несчастны, отвратны и похотливы. Никаких соплей – все как есть. Я привезла с собой две повести, вам даже не покажу, потому что, судя по вашей прозе, вы страшный ханжа.
Ее неожиданную болтливость я объяснил тем, что она выпила. Я в самом деле ханжа, и она права во всем, что касается моих текстов и их главного героя. Мне и в самом деле себя жалко, но кто еще меня пожалеет на этом свете? Да, у меня роман с самим собой, а этот роман, как известно, никогда не кончается. Мне и сейчас себя жалко, обижаемого этой незнакомой мне девушкой, у которой жесты и интонации той единственной и далекой, а черты лица – мои. Даже если ты не моя дочь, я признаю в тебе мою, потому что от любимой и нелюбящей. И все, что у меня есть, принадлежит тебе, моя знакомая незнакомка, я помогу тебе родить американского гражданина, хоть это и обойдется мне тысяч в семь, если без осложнений – дай Бог, чтобы без осложнений! А так как это не приблизит тебя к американскому гражданству ни на йоту, я женюсь на тебе, уйдя от моей нынешней семьи, потому что люблю тебя как собственную дочь, либо как дочь любимой женщины, либо как саму тебя. А прозу писать больше не буду – давно хотел бросить: никчемное, немужское занятие. И пить брошу – сегодня последний раз.
Это действительно был его последний запой – из него он уже не вышел. Он заснул прямо на кухне, уронив голову на стол, а когда проснулся – ни девушки, ни чемоданчика. Это было похоже на сон, тем более его поиски, в которых я ему помогал, оказались безрезультатными. Девушка с семимесячным животом и небольшим чемоданчиком исчезла бесследно, как будто ее никогда и не было.
А была ли она на самом деле? Чем больше он пил, тем сильнее сомневался в ее существовании. Дормен Руди качал головой и, скалясь своей белозубой улыбкой на иссиня-черном лице, говорил, что в доме шестьсот квартир и упомнить всех, кто к кому приходил, он не в состоянии, – Руди беспомощно разводил руками.
Саше становилось все хуже, и он склонялся к мысли, что беременная девушка была началом белой горячки и сопутствующих ей галлюцинаций, которые мучили его теперь беспрерывно. Он тосковал и пил, надеясь вызвать прекрасное видение снова, но беременная девушка ему больше в галлюцинациях не являлась, а все какие-то невыносимые упыри и уроды. А потом он и вовсе перестал кого-либо узнавать, но время от времени произносил в бреду ее имя: Анечка.
Я тоже склонен был считать описанную Сашей в его последней заметке встречу небывшей, но художественным вымыслом, в который он сам поверил, либо действительно плодом уже больного воображения. Что-то вроде шизофренического раздвоения личности: беременная девушка олицетворяла его растревоженную совесть либо страх перед наступающей смертью – я не силен во всех этих фрейдистских штучках, говорю наугад. А потом я и вовсе забыл о ней думать за событиями, которые последовали: смерть Саши, панихида, похороны. Пришло много телеграмм из Советского Союза, в том числе от редактора суперрадикального журнала: он выражал глубокое сочувствие семье и просил прислать ему «Сашин гардероб», так как был одного роста с покойником.
Мы хоронили Сашу в ненастный день, американский дождь лил без передышки, все стояли, раскрыв зонты, казалось, что и покойник, не выдержав, раскроет свой. «Его призрак кусает сейчас себе локти», – сказал Сашин коллега по здешней газете, где тот подхалтуривал. Я трусовато обернулся – настолько точно это было сказано. Слава богу, призрак невидим. По крайней мере, мне, который единственный знал истинную причину его смерти. Однако, обернувшись в поисках призрака, кусающего себе локти, я заметил высокую беременную девушку с чемоданчиком в руке – она стояла в сторонке и одна среди нас была без зонта.
Девушка промокла до нитки, я подошел к ней и предложил свой зонт, сказав, что знаю ее. Разговор не клеился, а похоронную церемонию из-за ливня пришлось свернуть. Мне было жаль с ней расставаться, и я спросил у нее номер телефона. Она сказала, что телефона у нее здесь нет, но она может дать московский, так как сегодня уже улетает. Не знаю зачем, но я записал ее московский телефон.
Вот он: 151-43-93.
Владимир СОЛОВЬЕВ
Нью-Йорк
Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.
Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.