Владимир Соловьев – Американский | In extremis: Эпитафия себе заживо

Квантовый человек Владимир Соловьев-Американский

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

 

Теперь же, стоя по пояс в гробу…                        

1. Лев Толстой. Посмертные записки старца Федора Кузьмича

Как где-то уже поминал, в постылый и постыдный мой юбилей ко мне обратился один профи-обичуарист из вполне приличного издания, чтобы я помог ему написать мой некролог, поставив меня, если честно, в тупик. Нет, не бестактностью просьбы впрок. Я уже начал привыкать, что октогенарий в возрасте скорее предсмертия, чем дожития.

– С переходом на девятый десяток! – приветствует меня одноклассник из Флориды. – Великолепное достижение на радость всем твоим друзьям и почитателям.

Когда мне желают долголетия, вплоть до типовых 120-ти, то куда больше? куда дальше? когда я и так уже долголет, старожил и засиделся в гостях на этом свете. Настолько попривык к своему житью-бытью, что не представляю смерти и перестал ее бояться, как несуществующую. Несмотря на риски, связанные с мстительным злопамятством прототипа моего Кота Шрёдингера.

– Ты первым бросил ему вызов, – попрекает меня спутница по жизни, по литературе, по судьбе, а ей тоже достается, хотя она здесь не при чем. – Сначала «Котом», а теперь еще и своими политиканами и украинскими книгами. Думаешь, ему приятно читать прямо с обложки «Как обуздать самого опасного дурака в мире?» Обуздать и опасный – куда ни шло, он за комплимент сочтет, но обозвать дураком? Вот ему и обидно, а обиду он выражает сам знаешь как.

– А охрана на что – моя милиция меня бережет, – утешаю ее, хотя прикончить старика само по себе алиби. – Наши спонсоры не могут позволить, чтобы в Америке случилось то, что в Европе с его ворогами – это был бы серьезный прокол для их организации.

– А если твоя милиция тебя не сбережет? Они не могут уследить за каждым твоим шагом.

– Почему нет, когда даже в общественный сортир сопровождают, занимая соседнюю кабинку.

– Они не тебя берегут, а используют как подсадную утку. Сам знаешь, кой-кого на тебя словили. Целую сеть выявили и выслали из Америки благодаря тебе. Думаешь, тебе это даром пройдет?

– Я фаталист – чему быть, того не миновать. Да и сколько можно отсвечивать? Пора и честь знать – пришельцам новым место дать. А что если мои гипотетические киллеры – не только кремлевские агенты, но и мессенджеры судьбы, на побегушках у Фатума? Сами того не сознавая. Да и попривык жить под колпаком – двойным, тройным, я знаю? Сшит колпак, да не по-колпаковски, – без запинки произношу я.

Под этим колпаком я живу еще с совковых времен, когда мы образовали в Москве независимое информационное агентство «Соловьев-Клепикова-пресс», бюллетени которого широко печатались в мировых СМИ и в тот же день возвращались в обратном переводе на родину через вражьи голоса. Весь день у нашего подъеда в Розовом гетто, как называли дома писательского коператива на Красноармейской улице, дежурила черная волга с затененными окнами, анонимные звонки с угрозами и проч. – убить меня можно, а запугать нет, потому как я использовал квоту страха еще в Москве. Вот когда начались у меня опасные контроверзы с Кремлем, его оккупанты сменялись, но суть оставалась одна и та же, пока последний кремлевский владетель не сбросил пристойную камуфляжную маску и вышел на политическую сцену с открытым забралом, обнажив истинное мурло – не только свое собственное, но и подвластной ему страны. Хуже нас никого нет – запись в дневнике Пришвина. Кто бы сомневаося?

Если бы забрало! Голышом! Вот именно – голый король. Ну, не эксгибиционист ли? А где андерсоновский мальчик? Все мальчики независимо от возраста и гендера за решеткой или за бугром.

– А я не привыкла и не хочу привыкать, – возражает моя вечная спутиница. – Охотясь за тобой, они могут и меня уделать. Два покушения – там и тут. В Москве сбросили на меня цементную плиту с крыши – чудом увернулась, а здесь пытались утопить на Лонг-Айленде. Если бы не подоспели спасатели…

– Тебе урок – не надо заплывать так далеко. Плыви вдоль берега, а не в сторону Коннектикута.

– Предпочитаю умереть естественной, а не насильственной смертью

из-за твоих опасных игр, к которым я сбоку припека.

– Любая смерть насильственна, – молчу я.

Вот даже мой нынешний врач (предыдущего я пережил – вот-вот, врачу, исцелися сам) считает мой возраст моим личным триумфом:

– Мы не лечим тебя, а подлечиваем, – не договаривая, что в мои годы здоровье уже не позарез, и предлагает умерить активность, а то веду себя, как пятидесятилетний, на что я слегка обижаюсь, потому как иногда и моложе.

Человеку не столько, на сколько он выглядит, а на сколько он себя чувствует, не говоря об анкетных данных: цифры лгут еще больше, чем факты. Я о творческом самочувствии. И не только, хотя член встает на чистый лист бумаги или неначатый файл в мониторе, как на целочку, хотя где их сыщешь – днем с огнем. Метафора.

Когда как, конечно. Бывает, что и пульс покойника, когда отцокало Пегасово копыто, но как раз сейчас, когда сочиняю этот текст наперекор и наперегонки со смертью, мой крылатый конек-горбунок бьет копытом. По присущему мне с малолетства легкомыслию, состоянию необузданному, согласно моему любимому Прусту, которому не подражаю и не следую, а совпадаю с ним в интуиции и анализе. За недостатком воображения? А кому его достало, чтобы вообразить невообразимую? Паче насильственную, на которую у меня все еще есть шанс, несмотря на видимую и невидимую охрану. Если и она не сбережет, то уж и не знаю…

Я, однако, полагаюсь не на охрану, а на мой договор с Б-гом (моим, личным, как у Спинозы и Бубера), что пока пишу, Он не отключает жизненное питание и оберегает меня от всяких напастей. Типа пролонгации моего физического существования. Пусть не договор, а уговор, но мы с Ним исполняем его неукоснительно – пока я пишу, Он меня не трогает и другим не дает. Потому и пишу. Потому и не отключает. Из любопытства, чтó еще я накропаю? Или знает заранее, но мысленно, не письменно, может и внесловесно, а меня использует в качестве писца, чтобы я оформил его мысли глаголицей – кириллицей? См. мой сказ «Бог в радуге» о единственной нашей с Ним встрече. Ох, уж эти непростые с Ним отношения! На то и Б-г, чтобы с ним контроверзничать, цапаться и торговаться, как Аврааам. А можно и побороться по примеру Иакова – чтоб высшее начало его все чаще побеждало, чтобы расти ему в ответ.

А касаемо моего с Ним договорняка, можно и так сказать, хотя это не совсем так и даже совсем не так, что графоманю ради жизнеобеспечения.

Сочинительство как кормовая база живого классика, как именуют меня преувеличители. Антоним – мертвый классик? Если даже автора печатного юбилейного адреса я так и не решился поправить, когда он омолодил меня на червонец, хотя нашелся знаток-ворог, который, поздравляя, зубоскалил в связи с этой опиской. Почему, кстати, 120, а не больше, коли все равно метафора-гипербола – с учетом успехов врачевания и фармакологии?

– Ишь чего захотел! Вечности? Вечный Жид?

– В смысле бессмертный еврей, отбрасывая вирусный сюжет об Агасфере? Почему нет?

– Как же, претензии еврейства на бессмертие. Но ты его лично взалкал, как индивидуум. Есть разница.

Чем не пример для подражания тот доисторический богомол, который пребывает в куске янтаря 12 миллионов лет, сам того не ведая, зато знаем мы, смертные, и завидуем ему, бессмертному и беспамятному. Наше знание и его незнание? Хотя само знание под вопросом, когда даже самые клишированные мемы сомнительны. Я знаю, что ничего не знаю, а откуда тогда Сократ узнал, что он ничего не знает? Либо быть или не быть – вопрос, который никогда передо мной не вставал, ибо в руце божьей, и не быть мы все еще успеем, а пока актуальны проблемы именно бытийствования в подлунном мире.

Ужас небытия я испытал совсем еще совсем в юном возрасте, и с тех пор страх смерти меня не заморачивает. Разве что все-таки насильственной из-за злой памяти и мстительности кремлевско-бункерного Кота Шрёдингера, как его теперь именуют благодаря моей зашкварной мениппее – заместо благодарности, что усложнил и софистикейтил прообраз: с ним самим, каков он есть, мой роман-трактат сел бы на мель. А что освежаю ему память моими американскими политиканами онлайн в режиме реального времени, хоть в «Коте Шрёдингере» избегал соблазна прямоговорениия, наставивая, что только метафизически и метафорически возможно описать пулю в полете, зато теперь заземляю, да еще своими украинскими книгами одна за другой, – то да, любезный мой друг, типа негативного вдохновения:

Живит меня заклятым вдохновеньем
Дыханье века моего.

Война как допинг для автора? Зло как источник вдохновения? Паче для моего героя, пусть и антигерой, а тем более для кремлевского прототипа, который возомнил себя наместником Бога на земле. Если он обнулил прежние президентские сроки, чтобы стать бессменным и бессмертным Кощеем Бессмертным, то почему не обнулить всю прежнюю жизнь, чтобы начать ее с чистой страницы? Это я уже о себе. Тогда, выходит, не он мне, а я должен быть ему благодарен, что продлил мое журналистсое существование, хоть и отвлек от вечных тем в сторону скоропортящейся политики? Вот почему, а еще и от моей беспомощности повлиять на ход событий с трудом преодолеваю соблазн бросить текучку и заняться самим собой – прозой взамен политикан.

Проза – для себя и моего альтер эго (спасибо за подсказ Стравинскому), а для кого политиканы? Читает ли их мой антигерой так же регулярно, как прежде, когда я печатался в его и моей газете? Некоторые прямо ему и адресовал, а последнюю в самый канун этой кретинской войны сочинил как деловую ему записку: «За что воевать россиянам против украинцев? И кому невыгодно обострение российско-украинского конфликта?» – так было на сайте «Московского комсомольца».

Не послушался – ослушался. А теперь самые пристальные мои чтецы – команда его троллей и трольчих, которые обложили меня своими диатрибами и анафемами в угоду своему кремлевскому хозяину. Кое-кто упрекает меня, что я пиарю троллей, упоминая их: «Того не стоят, пусть троллят, не обращай внимания – отлуп и игнор!», зато поэт Илья Журбинский утешил меня, переиначив философа Декарта: Cogito ergo sum. Troll me, ergo existo. А если всерьез:

Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья.
И веря и не веря вновь
Мечте высокого призванья,
Он проповедует любовь
Враждебным словом отрицанья…

Короче, я отказался от услуг некрологиста, отослав его к Вике, а чего не достанет, пусть погуглит наугад, хотя, наверное, и не в моих было интересах отказываться. Не то чтобы я озабочен своей post mortem судьбой. Не более, чем бабьим посткоитальным синдромом с недое*а. Но если прав Проперций, что со смертью не все кончается, то почему самому не взяться за дело и сочинить, если успею, автонекролог или, как писал князь Вяземский за семь лет до смерти, эпитафию себе заживо. На названия, к счастью, копирайта нет. А сколько осталось мне? Где прервется моя колея?

Сказано – сделано. Пусть задача не из легких для биографа и даже для  автобиографа, а еще точнее для автопрофайлера – переть против часовой стрелки, повернув сюжетный вектор в обратную сторону и начав с конца, то бишь с сегодняшнего дня, синхронно времени, когда пишу, чтобы с нынешней злобы дня перескочить в прошлое вплоть до моего рождения, а еще лучше зачатия, с которого и след считать человеческий возраст: я старше сам себя на девять месяцев. Даже если по означенным причинам автору не суждено добраться в такую немыслимую даль, однако направление и пункт назначения обозначены. Не цель, а движуха к цели. А до цели можно и не успеть. Не обязательно успеть. По мере приближения цель меняется, удалясь в небытие.

Никак не ожидал покойник, что укорененный в ХХ веке перешагнет в чужой и чуждый ХХI, в котором, однако, освоился, прижился, не затерялся, оказался ко двору и был востребован – зело плодотворные годы не только по несметному числу публикаций в периодике и множеству книжных тиснений по обе стороны океана – сначала в Америке и России, а теперь вот в Америке и Украине (три книги там за год, в Книгу Гиннеса меня?), но и по знаковости и значимости тех и других. Однако как раз русско-украинская война и прервала эту мою некрологическую затею, когда я ввязался в импульсивно-аналитические комменты на полях ее сражений. Так возник мой украинский триптих, в первую и последнюю книгу которого я добавил по политизированному роману – «Кот Шрёдингера» и «1993». Да и в следующую книгу, если доберусь до нее и сподоблюсь ее сделать, полагаю присовокупить к текущим политиканам «Трех евреев».

Нет худа без добра – не то чтобы ад адский этой бессмысленной и чудовищной бойни продлил мою литературную жизнь путем негативного вдохновения. И отвлек тоже – от помянутых вечных тем, коих я большой любитель в своей прозе, большой и малой. В частности, от этой вот «Эпитафии себе заживо», к которой возвращаюсь спустя полтора года, прервав на время политиканичать, хотя кой какой прок от моих политикан

имеет все-таки место быть. Меня попрекают моим оптимизмом, а я ссылаюсь на исторические прецеденты прошлого столетия, когда в оба раза левиафаны были повержены. В будущем не всегда и не обязательно случается то, что в прошлом, возражают мне с ссылкой на меня самого.

Пусть я буду последним, кто верит и верует – нет, не в победу Украины, не только, а в поражение России, которая бросила вызов мировой цивилизации. Это и есть моя украинская ставка – Россия.

Верую, потому что абсурдно?

Сим победиши?

И множество других по случаю крылем.

Читателю на выбор.

Взята ли Хива?

См. ниже. 

«Три возраста Владимира Соловьева –Американского»

«Три возраста Владимира Соловьева –Американского»

«Три возраста Владимира Соловьева–Американского»

2.

При моем протяженном литературном опыте – печататься начал восьмиклассником в питерской газете «Смена», а писать, как только научился писать («Мальчик хотел быть, как все», – начал первоклассник свои отчужденные, в третьем лице воспоминания, что мальчику, к счастью, не удалось), теперь в преклонны годы я уже не всегда помню, о чем писал и о чем еще нет, а потому боюсь повторов, которые сокращают нам жизнь, хотя бояться мне уже вроде нечего ввиду моего долгожительства.

Если кому из коллег завидовать, хотя лично я не завидую, так это Прусту, которому единственному в мире удалось прожить свою жизнь дважды, победив памятью Время, и еще неизвестно, какая из двух его жизней была настоящей – та, что в действительности, или та, что на самом деле в его семитомнике, когда он преобразил часто ничтожные воспоминания в великую прозу, кончив ее на смертном одре таинственным обещанием написать об описанной жизни книгу, как будто оконченная им книга была не книгой, а самой что ни на есть всемделишней сюрреальностью. И он бы ее написал, но Б-г расположил иначе, решив, что написанной им лирической эпопеи достаточно. И решил Он так не только за Пруста, но и за всех коллег, а потому тщетны попытки повторить его подвиг.

И я хотел бы пройтись по жизни назад, как это удалось в свое время Марселю Прусту, признается в своей неудаче Юрий Олеша, а коли так: «Да здравствует мир без меня!» – в противоположность «Apres nous le deluge». И по двойной аналогии с  Потопом и Прустом, ни одна судьба в Ветхом Завете не казалась ему столь же несчастной, как судьба Ноя – именно из-за Потопа, который «удерживал его взаперти, в ковчеге, целых сорок дней» и – без никакого противоречия: «никогда Ной не видел мир лучше, чем из ковчега, хотя тот был затворен, а на землю пала ночь…»

В этом секрет чувственного, невротического, оксюморонного аналитизма Пруста: «Одна лишь боль заставляет заметить, узнать и разобрать механизмы, которые иначе мы бы не познали», признается этот гениальный аналист гибельных и плодотворных страстей, без которых жизнь не жизнь. В противоположность Казанове, который наслаждался, вспоминая свои наслаждения: Le plaisir de se souvenir ses plaisirs.

Моей лысой, квантовой, дежавуитской прозе чужда описательность и все мои попытки вчитаться в хрестоматийные страницы о боярышнике кончаются фиаско – не потому только, что по жизни я бы не узнал боярышник, в отличие, скажем, от жимолости, которую узнаю еще до того, как ее вижу: по запаху. Вот если бы Пруст взамен боярышника описал бы мою жимолость, которая цветет три-четыре раза в году, а в этом цветет непрерыверно, девять месяцев кряду с марта по ноябрь, до сих пор. Что ему стоило, если в изначальном плане у него был не боярышник, а розы!

Да и отмотать свою жизнь в обратном направлении особой охоты у меня нет – тоже мне невидаль! Паче были всплсски памяти в двух моих скорее исповедальных, чем мемуарных опусах – «Три еврея. Роман с эпиграфами» – 1975 и «Записки скорпиона. Роман с памятью» – 2007, да и в моем московском мемуарно-аналитическом пятикнижии «Памяти живых и мертвых» – 2014–2016: мертвецов я уважаю даже когда они еще живы, как не я сказал.

Не говоря о малой прозе, частично либо целиком автобиографической, где я щедро (рука дающего не скудеет) раздавал свою личную эмпирику не только авторским, но и вымышленным персонажам, включая женские: альтер и альтра эго. Пусть даже альтернативным, а то и противоположным, если не противопоказанным автору, оставаясь по отношению к героям и сюжету вуайором, марракешом, storyteller’ом, рассказчиком, сказителем. При моем диалогическом сознании мне это запросто, пусть автор и в споре с самим собой.

Скорее уж на машине времени я отправился post mortem в будущее из любопытства, пусть и праздного. Ну да, типа «взята ли Хива?» – последние, со смертного одра слова самого философического русского поэта, а какой суета оказался, тем более ответа услышать не успел. Да и зачем ему на том свете Хива? А на этом? Как там у Великого Барда? Что он Хиве – что ему Хива?

А я сам? Помри я прежде конца затяжной русско-украинской войны, поинтересовался бы на смертном одре ее исходом? Ну, начать с того, что ее исход исторически предречен и предрешен, но как я назвал одну из своих киевских книг «Цунами истории. Победа Украины или поражение России?». Есть разница, согласитесь. Чтó меня посмертно интересует, так это судьба моей географической родины, которой не вижу и не желаю светлого будущего. О чем я тоже писал многажды, даром что ли мой украинский издатель Олег Федоров-Никоф печатно назвал меня гением дефиниций и предсказаний – хотелось бы, чтобы и мое пророчество о России без непосильной для мира и для нее самой имперской ноши сбылось по полной.

Сперва интуиция, затем дедукция – привет Декарту. Я бы только интуцию заменил на инстинкт, а дедукцию на аналитизм. Аналитизм мне достался от предков, которые тысячелетиями штудировали Книгу, почему и опередили в прошлом веке другие этносы в самых разных областях – от физики и бизнеса до шахмат и критики (моя изначальная литературная профессия, в которой я там кой-чего добился). Однако инстинкт пророчески-слепой – это мое личное, индивидуальное в отличие от коллективной и племенной аналитики, почему я и перешел с литкритики на прозу. Касаемо текущих политикан, то пишу их, как стихи за неимением поэтического дара, совмещая интуицию с анализом. Ну, типа того, синегрия: сочетая вербальный с невербальным методом. Само собой и в прозе – в ней прежде всего. В критике прозрения и озарения не позарез, достаточно одного анализа, но я к ней почти не возвращаюсь, выпав из гнезда отечественной литературы, хотя она и растеклась из метрополии по белу свету: центр повсюду, поверхность нигде.

Согласно моей метафоре, которой я, возможно, злоупотребляю, аналитизм помещаем в знаменатель, а инстинкт в числитель.

Это относится ко всем литературным жанрам, в которых работаю. Ну да, расщепить волос на четыре части, касается ли это чужого текста или чужого чувства, да хоть моего собственного, потому как не только чужая, но и своя душа – потемки.

Еще одно мое несогласие с любимым Прустом и его единовременниками, единомышленниками и соплеменниками Бергсоном и Эйнштейном в том, что прошлое реально и иллюзорно, как и само время, коли мы существуем синхронно в параллельных, альтернативных мирах и живы и мертвы в одно и то же время, а не только Шрёдингеров кот, именем которого я обозначил мой самый резонансный после «Трех евреев» провидческий роман-трактат. Собственно, этого я инстиктивно, а только потом в помощь анализ и добиваюсь в своей квантовой прозе, когда меня втягивает в параллельную реальность – сосуществовать в одновременных версиях мира, где ты можешь быть и жив и мертв, либо по квантоавой русской поговорке ни жив ни мертв.

А переводя в сюжетно-психологический регистр (один из): добро пожаловать в ад/рай (название одного моего нестыдного рассказа), где любимая тебе изменяет и остается верна в другой параллельной и одновременной жизни;

где ее насилуют без изнасилования – мужской напор или накат на обоих рабов базового инстинкта, взаимное томление плоти, флирт – улица с двусторонним движением, и он заполучает тебя задарма, по собственному твоему невыказанному встречному желанию, добившись от бабы того, что она больше всего хочет;

где мощные цикадные концерты – зов одиноких самцов, на которые, услышав за километры, летят похотливые самки;

где я тебя люблю – я тебя тоже нет, как в клишированном шансоне, нерелевантно, низачот, играет ничтожную роль в сношениях;

где любовь значит разлюбовь – соответственно наоборот, а взамен вагинофилии – вагинофобия.

Не про меня буде сказано. Мне разлюбить, ну, никак не удается, даже когда отвращаешь от любви: не даешь себя любить, но и разлюбить не даешь. Да: вместе – и порознь. Ты сама по себе, но и художественные аналогии: от Венеры Джорджоне до Венеры Велескеса – та, что спиной к нам согнув ногу, а лицо в зеркале, которое держит Амур. Такой я и вижу тебя по ночам в палатке во время наших путешествий по Америке и Канаде – дико возбуждаешь. Надувные матрацы лопаются от моей страсти. Искусство как триггер.

Влюбленный божественнее любимого – и еще решительнее Аристотеля его соплеменник Еврипид: Бог пребывает в любящем, а не в любимом. Что греки, я знаю по себе, потому и целую, а не подставляю щеку. Здесь мое несогасие с вселенским учителем относительно сублимации: меня хватает и на то и на другое. Почему именно эту Венеру облюбовали суфражистки и зеленые и время от времени пыряют ее ножами? Из ненависти – или из любви?

Пусть не только человеки, но все живые и неживые существа – миллиарды миллиардов всех времен и народов – все такие разные и непохожие, но одинаковые в е*ле, позы и нюансы не в счет. Похоть – дань природе, все завязано на сексе, а секс выравнивает и уравнивает всех со всеми, нивелирует индивидуальность и индивидуума – базис, надстройкой к которому любовь, да? А что есть любовь, как не фрикции, то есть фикция? Некто разочаровался в сексе, заглянув женщине внутрь: ростбиф.

– А на кой туда заглядывать? Ты, что, гинеколог? Не для заглядывания и не разглядывания, а для употребления

– Ну, так я злоупотребил – и разочаровался. Эстетически. Чуть не подался в гомосеки, но стал мизогином и пиз*оненавистником. А излечился, съездив в Таиланд: такой мускулистой, нежной и податливой киски ни у одной белой женщины.

Для употребления – да, но и для эстетики. Для кого – сырое мясо, для другого – черная дыра в бесконечность, а вот самый большой спец по сексу из американских писателей Джон Апдайк насчитал 16 цветовых эпитетов вагины, заглянув в лоно любимой женщины. Да я и сам не промах, будучи соитолог. Avec my verge, пусть и не до такой степени, как Ренуар, а тот на смертном одре признался, что все свои картины писал своим членом.

Или женские прелести должны быть закрыты, сокрыты от мужских глаз? Меня, к примеру, разочаровывает бритая промежность на месте мшистого ущельица. А где стыд, из которого мы все сотканы? Бесстыжая разверстость вместо сокровенной тайны, которой, может статься, не было и нет. Правда, у пиита не тайна, а загадка, и речь о природе, а не женщине. Без разницы. На фига нам сфинкс без загадки, а баба без тайны? А может все-таки тайна есть? Какая ни есть, а есть? Not highly likely, but great perhaps? Тьмы низких истин и проч. Не знаю, возвышает ли нас этот обман, но без него устрачивается смысл жизни.

Не говоря уже о смерти, которая обессмысливает, обесценивает, обнуляет, ничтожит нашу жизнь: зачем рожаться, если с рождения ты начинаешь умирать – мама, почему не сделала аборт? Либо поставим жизнь в числитель, а смерть в знаменатель? Секс в знаменатель, а любовь в числитель? Да не сочтут меня мизогином, но пример богомолки, съедающей богомола сразу после коитуса пусть послужит предостережением мужескому племени. Не с богомолок ли пошли амазонки, а те послужили и служат латентным прототипом суфражисткам, феминисткам и прочим человеческим самкам? Особенно в наше время рецидивного матриархата.

Или я слишком далеко зашел вместо того, чтобы Бергсону – Прусту – Эйнштейну противопоставить Шрёдингера – Гейзенберга – Бора с их квантовой верой в одновременность всего сущего и происходящего, а Время само по себе Великий Иллюзион? И только настоящее – единственное, что не имеет конца, настаивал мой Эрвин Шрёдингер на длительности, то есть бесконечности настоящего. Достаточное ли обоснование моих собственных экспериментов с Временем в прозе?

Будучи не только прозаик, но и критик, пусть и бывший, но сноровка сохранилась, в опровержение Пастернака я пока еще способен отличать пораженье от победы, а потому не собираюсь повторять ошибки прустовских эпигонов, имя им легион – от Трумена Капоте до моего покойного дружка Фазиля Искандера. Паче всем, что имел за душой (и телом), щедро наделил литературных персонажей. Да и испульсивно-горячечно-исповедальному жанру отдал дань, но мои «Евреи» и «Скорпион» написаны откровенно в антипрустовской манере.

Почему я сейчас об этом?

Окончание следует

Владимир Соловьев – Американский

Нью-Йорк

Иллюстрация: ДЖОРДЖОНЕ. ТРИ ВОЗРАСТА (1510)

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.