Евгению Евтушенко: Bonjour

В день рождения Евтушенко я вспоминаю, что Женя посвятил мне одно полемическое стихотворение, а я ему несколько рассказов. Вот один из них. 

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

 

Чертов перекресток! Где-нибудь на Лонг-Айленде на таком светофоров не счесть, в том числе с поворотными стрелками, а здесь, на все стороны один мигающий красный. Не в оправдание себе, но почему водитель должен удесятерять свое внимание там, где все можно передоверить безотказному компьютеру? Три дороги сходятся и расходятся в одной точке, причем две, что досюда совпадали, рвут отношения, а моя, 159-я, отлепляется и ныряет вправо. Вот удача — в последний момент замечаю поворот, сворачиваю вправо, забыв глянуть налево, и врезаюсь в мчащийся олдсмобил с местным, то есть квебекским, номером.

Для моей невнимательности были, понятно, и субъективные причины, которые я вкратце изложу. Все у меня на этот раз шло наперекосяк, чтобы не сказать враздробь. В чем разница? Сейчас поймете.

Я уже писал, что каждый год совершаю бросок на север, сбегая от нью-йоркской жары в атлантические провинции Канады, граждан которых зову «провинциалами», а квебекуа (так они именуют себя сами) — бонжурами, ибо bonjour самое ходовое слово в их лексиконе. Они выражают с его помощью всю гамму своих чувств — не только приветствие, но и прощание, благодарность, радость, гнев, желание и проч. Как русскоязычные брайтонцы — океем. Мои попытки ввести в разговор другие клише — типа бонсуар, оревуар, мерсибоку, сильвупле и в одном особом случае даже моншерами — встречались бонжурами с недоумением, как ненужное расширение словаря.

Отгороженный от местного населения глухой стеной безъязычия, я тосковал на этот раз по человеческому общежитию, по людскому общению, по женской плоти, наконец. Плоти как раз было более чем: попадались редкостно красивые особи, в основном мужеского роду, и я, придерживаясь банальной сексуальной ориентации, относился к этим  аполлонам эстетически, воспринимая как часть здешней фауны, которую предпочитал флоре, и жил с ней — прошу прощения за двусмысленность — душа в душу, несмотря на отдельные конфликты.

Взять хотя бы енотов, племя милое, дружелюбное, трогательное, но вымогатели отчаянные, по идеологии марксисты, право собственности не признают и апроприируют все, что плохо лежит. Это главный зверь, с которым у меня столкновений нет, но трения — беспрестанно. Потому что мелкая (по сравнению с нью-йоркской) здешняя белка с прозрачным пружинистым хвостиком — скорее попрошайка. Как и бурундучок, которого Набоков ошибочно зовет сусликом. А белка, если что и утащит, так разве что белый или масленок, разложенные на горячем камне. Пластинчатые грибы не трогает.

Медведь не в счет. Я его и видал-то на воле только дважды за все мое кочевье по кемпингам и мотелям Америки-Канады. Один раз — в роскошном отеле «Гарнет-Хилл» в Адирондакских горах, в богатый период моей американской жизни (был и такой — после получения шестизначного аванса за книгу про Андропова): медведь там был чем-то вроде местной достопримечательности, являлся точно к обеду — хоть сверяй по нему часы! — залезал в мусорный контейнер, и все в ресторане прилипали к окнам, глядя, как он там орудует.

Другой раз — далеко на севере, в Кейп-Бретоне, Нова-Скоша. Ухайдакавшись за день, я отправился в свою палатку, позабыв закрыть окно в машине. Часа через два просыпаюсь от жуткого грохота. Направил луч мощного полицейского фонарика — до сих пор не пойму, как удалось мишке протиснуться в оконный проем. Зверь поднял голову и нагло уставился мне в глаза. Потом, признав мои права, вылез из машины и, не поблагодарив, вразвалку удалился в лес. Наутро я смог оценить нанесенный мне материальный ущерб. Сиденье порвано, бардачок взломан — не прячу ли чего? Не говоря уж о едовых запасах — двух коробках с кукурузными хлопьями и коробке шоколадных конфет с ликером, которую я вез Лене Клепиковой в подарок. Подивился еще, как аккуратно топтыгин освобождал конфеты от фольги и как тщательно отбирал среди хлопьев изюм, урюк и прочие сухоягоды. Метрах в десяти от палатки я чуть не вляпался в смолистую кучу — вот и благодарность! — а при выходе на тропу заметил медвежью мету на подосиновике: процарапал шляпку когтями. Так и стоял этот исполосованный гриб никем не востребованным из-за медвежьего табу.

Огорчился было, а потом решил, что все по справедливости: я здесь гость, надо платить за звериное гостеприимство. Что делать! Слетал в ближайшую деревешку километров за пятьдесят и возобновил едовые запасы.

А хитроумнее зверя, чем красно-бурый красавец лис в квебекском заповеднике Святого Мориса над Труа-Ривьер (в городке сошлись три реки), не встречал ни разу. Впервые его увидел, когда приехал сюда к вечеру из Трембланского дикого леса — дородный красавец прочно стоял на обочине, напряженно вглядываясь в проезжающие машины. Если бы знать заранее! Но я проехал мимо, едва дыша, боясь спугнуть представителя дикой фауны. На другой день милях в трех от того места заметил припаркованные на обочине машины и тоже встал: мой лис спокойно разгуливал среди людей и позировал фотографам — задаром или в обмен на съестную благодарность. По ассоциации вспомнил одомашненную лису у Фолкнера, что жила на ферме в подвале и растила приплод от хозяйского пса. Но как этот лис догадался жить на халяву, предпочтя ее охоте на зайцев и прочую живность? В тот день я обогатил свой французский запас словом «ренар» — его на все лады повторяли квебекские зеваки, а заодно извлек из памяти шарж Тулуз-Лотрека на Жюля Ренара, изображенного им в виде такого вот лиса.

Опускаю виденных мною этим летом скунса, бобра, дикобраза и гигантского черного лося — сохатый долго стоял на мосту через Чертову реку (La Diable Riviere), перекрыв движение. Ни один из них в набегах на съестные припасы замечен не был, а не пойман — не вор.

Иное дело — енот. Честно говоря, после многих встреч и сношений считаю его домашним животным. Да и вообще язык не поворачивается назвать здешнее зверье диким. Какое оно дикое, когда белка, цепляясь коготками, забирается к тебе на колени, птица склевывают с ладони хлебные крохи, лис ходит враскачку среди людей, будто он не лис, а крупный рыжий кот! Даже мускулистые, с длиннющими задними лапами зайцы жуют траву впритык к палатке, кося на тебя глазом. Но большего панибратства и амикошонства, чем у енотов, не встречал ни у кого. Недаром, общаясь с ними каждым летом, всегда вспоминаю и скучаю по моим родным зверям — оставленным в Нью-Йорке Чарли и Князю Мышкину, двум моим кошачьим ангелам, а кошатник я отъявленный. Характеры у них в самом деле ангельские. Так и зову: Князя Мышкина, сиамца пшеничной масти — ангелёнок, а тигрового, в лунных разводах колосса Чарли — ангелище. Бочка на четырех лапах, 29 фунтов, еще немного — и войдет в книгу Гиннесса.

Куда больше, чем набеги местного зверья, огорчали меня столкновения с администрацией кемпинга, которых обычно у меня не бывает, а здесь, в Тремблан, сплошь и рядом и по всякой мелочи.

Сначала из-за грибов, которые я собирал шутя, попутно да в таком изобилии, что не за  всяким красным наклонялся, а только за крепенькими тинейджерами, а сопливые подберезовики не брал вовсе, да так и не понял, то ли грибов в этих местах много, то ли грибников мало: я один. Обед и ужин у меня были из одних грибов. И все равно съесть такую прорву я не мог и стал сушить на горячем от солнца камне, который даже ночью, остывая, излучал тепло — чем не русская печь!

Как-то под вечер является ко мне делегация блюстителей порядка с выговором на обоих языках. Особенно ретива прелестная француженка, от которой, по виду судя, никак не ожидал подобных строгостей — для другого Богом создана. Унтерпришибеевы ссылались на правила, но в правилах были указаны цветы — их нельзя рвать, деревья — их нельзя ломать и рубить, звери и птицы — их нельзя стрелять и подкармливать (еще один мой грех) и прочее, но о грибах ни слова, настаивал я. «И так понятно! — жестко сказала девица, предназначенная для другого. — Грибы как цветы». «Сама ты цветочек!» — не сказал я ей и пожалел, что она явилась ко мне не одна, а в сопровождении. «Грибы не цветы — их едят»,— возразил я вслух, опуская разговор на уровень ниже некуда. «А если они ядовитые?» — была проявлена забота обо мне. «А если я хочу отравиться?» В глазах сопровождения я прочел недоумение, но у девицы впервые мелькнул небольшой ко мне интерес – Эрос & Танатос? – которым я так и не сумел (или не успел) воспользоваться.

К слову, о печальном исходе моей грибной одиссеи. Оставив грибы досушиваться на камне, я укатил в Монреаль, разразился ливень, прогулка насмарку. Срочно возвращаюсь к Дрожащей (Тремблан) горе, бегу к камню-печке — припасы мои развезло, в грибах кишели мерзкие белые червяки.

Еще одно подтверждение, что нельзя остановить мгновение, войти дважды в одну реку: гербарии, засушенные бабочки, тусклые самоцветы с морского яркого берега, да хоть девушка, в которую был влюблен, а потом женился. Останься спермой, Афродита!

Забегая вперед: привез в Нью-Йорк квебекские ягодные пироги и пришел с ними в гости к друзьям, чтобы хоть как-то приобщить их к тому, что видел, слышал, обонял, осязал и вкушал эти три недели,— пироги уже не те, что из печи, а у друзей диабет. Помню стишок Льва Квитко о мальчике, который приходит на базар купить луну, и некий плут продает ему ведерко с водой. И вот бредет мальчишка ночью домой и боится расплескать свою луну. 

Второй выговор я получил на горном озере, к которому тяжело добирался часа два по бурелому, по колючему подлеску, сквозь все в шипах кусты, все вверх да вверх, задыхаясь, весь в поту. А когда допер наконец, все с себя поснимал и поплыл к горбатому, весь в елках, островку. Чувствуя себя Робинзоном и мечтая о Пятнице женского пола, вытянулся на песке и отключился. На плечо села стрекоза, цепляла лапками, небольно кусала. Пятница не замедлила явиться. Не во сне, а наяву. Не одна, а сразу две. Водный патруль из двух девиц — та самая, предназначенная совсем для другого, и новенькая, тоже вполне. Спросонья ничего не соображал, только щурился от солнца и прикрывал руками срам. Выяснилось, что подплывать к острову, а тем более высаживаться запрещено ввиду хрупкости почвы на нем. Тогда я и расширил свой французский за счет моншерами, но женских сердец не смягчил.

Между мной и природой стояли фанаты от экологии, препятствуя более тесному общению с той, кого они от меня защищали. А что мешало моему сближению с женщинами? Разноязычие? Разногодье? Женщинам, на которых кладу глаз, гожусь обычно в отцы (поздние).

Чаше всего в качестве объекта-субъекта наблюдений-вожделений выбираю соседнюю палатку — чего далеко ходить? Один недостаток — не успеешь присмотреться, как тебе или ей уезжать.

Впрочем, флирт меня тоже устраивает, а не только его конечная цель. Возбудиться иногда даже приятнее, чем снять возбуждение. Пусть и похож на лису — не ту, что живет на халяву в заповеднике Святого Мориса, а из басни: не с вороной, а с мнимокислым виноградом.

На этот раз приглянулась девица лет двадцати, путешествующая с мамашей. Знакомство решил начать, как Иаков с Рахилью,— едва увидел, что она берет ведро, помчался к водопою — точнее, к колонке — со своим. Выяснилось, что мама с дочкой из Труа-Ривьер, но дальше разговор не пошел из-за языковой преграды. Вечером, вернувшись из Монреаля, укрылся от дождя в избе-читальне, по-здешнему шале, прихватив с собой Пруста, который был у меня лучшим снотворным — так уставал за день, что засыпал обычно на пятой-шестой странице «Обретенного времени», последнем томе его лирической эпопеи. В шале застал свою девицу с огромным томом. Глянул на обложку — обомлел. Что же получается: у меня — Пруст, у нее — «Война и мир». Она читает русского классика по-французски, я — французского по-русски. Знак нашей внутренней близости и внешней дальности.

Жаль все-таки, что прелестные эти бонжурки не говорят по-английски. Самодостаточность? Национализм? Защита от чужой культуры? Аллергия? Когда мне приходится признаваться здесь в моем незнании французского, тут же добавляю, что из Нью-Йорка, чтобы меня, не дай Бог, не приняли за колонизатора, то есть за англоязычного канадца. Квебекский национализм за пределы насильственнного союза не распространяется — тут же успокаиваются и даже проявляют интерес: не ко мне лично, но как к представителю. Давно заметил, что если интересен, то исключительно как русский, как еврей, как американец, как ньюйоркец – не числитель, а знаменатель, увы. Да и есть ли я сам по себе, вне племенных, культурных и гражданских привязок?

Отчаявшись найти с соседкой общий язык, представлял, как, улучив момент, просто поманю ее пальцем и укажу на мою палатку. Почему нет? Была не была! Помню, знакомая рассказывала, что предпочитает романы в поезде, в двухместном купе «Красной стрелы», не зная даже имени. А зачем имя? Случка. Или, по-нынешнему, коитус.

Так и не решился на этот моветонный ход.

К чему это рассказываю? Аварии на том перекрестке предшествовали многочисленные неудачи — мужские, микологические, метеорологические, наконец: зачастил дождь, а ночью морозы ниже нуля, не выйти наружу даже по нужде — лежишь и терпишь. Рано утром, когда брился, в уборную вбежал ополоумевший от холода бонжур и, как есть, во всей одежде, нырнул под горячий душ. Тут и французского не нужно, чтобы понять последовавшие затем ругательства, тем более что различил английское «shit». Так-то они берегут чистоту своей речи! Встреченный мною парижанин объяснил, что квебекский язык — это дореволюционный (до 1789-го), архаичный, законсервированный язык Корнеля, Мольера и Расина, нашпигованный нормандскими и бретонскими словечками и американизмами.

С точки зрения парижанина, это не язык, а диалект, его презрительно зовут «жуаль» — так квебекуа произносят «шеваль», лошадь. «Если французы в Париже нас не понимают, это их проблема», — огрызаются бонжуры. В лингвистическом споре проглядывает давняя распря: когда англичане захватили французский Квебек, Франция предала соплеменников. «Несколько гектаров снега»,— презрительно отозвался о Квебеке Вольтер. Что парадоксально совпадает с квебекским самосознанием: «Моя страна — это Зима» — из патриотической песни, у которой есть шанс стать гимном Квебека, когда тот станет независим. А это так же исторически неизбежно, как потеря Россией Кавказа.

Куда меня занесло, однако.

Главная моя неудача была с телефоном.

Накануне возвращения в Нью-Йорк, откуда я так внезапно, никого не предупредив, свалил, надумал позвонить человеку, от которого, собственно, и сбежал — для данного сюжета без разницы, какого он роду-племени-статуса. Не тут-то было! Спутал четырехзначный пин, названивая по универсальной карточке AT&T, а на контрольный вопрос о девичьей фамилии матери, назвал девичью фамилию жены. Хуже советских анкет, право! Часа полтора ушло на выяснение моей биографии, нервы гудели: когда дозвонился, с ходу схлестнулся и стал выяснять отношения, разругался и грохнул трубку на рычаг. Хотел перезвонить, но, вспомнив о предшествующей пытке, похерил саму идею.

Так физически и эмоционально измотался, что идя к палатке, вынул ключ от машины. Ворочался, не мог заснуть, да еще комар, затаившись в палатке, действовал теперь в открытую. Точнее, не комар, а комариха. Кусаются только самки, в «Царе Салтане» у Пушкина ошибка. Оказалась даже не комариха, а злостная мошка, искусавшая меня в кровь. Одно к одному. Обида встала горлом. От всего — от подозрений, от общей невнятицы, от укусов. Как мы все-таки уязвимы из-за бабы. Запутался в отношениях. С мужиками, впрочем, тоже. Жизнь как неудача.

А какая — удача? Скажем, Моцарт, живший в долгах, умерший 35-ти лет и схороненный в общей могиле,— это удача? Не с нашей меркантильной точки зрения, а с его, если б мог оттуда взглянуть на свою жизнь? Как в том анекдоте:

— Ой, вы знаете, у Изи такое горе, такое горе!

— Какое горе?

— Он умер.

Проснулся злой как черт, невыспавшийся, с черными мыслями в голове и красными пятнами по лицу и шее — спасибо мошке-невидимке. А чего, собственно, позабыл я в Нью-Йорке? Не двинуться ли на восток, по течению Святого Лаврентия, из кемпинга в кемпинг в Лаврентийских горах? С горы, которая дрожит, в заповедник Святого Мориса, где я уже был однажды с Леной, а потом через Квебек-сити в давно мною обжитой кемпинг на горе Святой Анны, что рядом с островом Орлеан, водопадом Монморанси и кафедралом Сент-Анн-де-Бопре, местом паломничества квебекских католиков. И на кой мне хайвей, когда можно проехаться по обычным дорогам и потешить растревоженную душу живописным видом французских деревушек со святыми именами и остроконечными церквушками да заглянуть в буланжери, патисери и испробовать квебекских пирогов?

Сказать «квебекские пироги» — ничего не сказать. Потому хотя бы, что американский несъедобный «пай» тоже переводится «пирогом», им не являясь ни в коем разе. Квебекские пироги — ягодные, мясные и рыбные — это произведения искусства. Пекутся они по нормандским и бретонским рецептам XVII века и являются, быть может, высшим достижением французской кулинарии. Рецепты эти давно уже утеряны в самой Франции, и оттуда в Квебек наезжают не только лингвисты для изучения антикварного языка времен Корнеля, Расина и Мольера, но и французские гурманы-дегустаторы, чтобы полакомиться тем, чего в самой Франции днем с огнем не сыщешь. Я не гурман, но всякий раз, воротясь из Квебека, недели две-три привыкаю к бездарной американской пище. Помимо пирогов, в Квебеке, в любом супермаркете, еще великое множество всяких пате, муссов, салатов и прочих французских изысков, которые к тому же сказочно дешевы. Особенно, когда за американский доллар дают полтора канадских.

Я объединяю — «квебекские пироги», а надо бы разъединить. В каждом местечке пекут по-своему.

Живет, к примеру, занесенная во все путеводители мадам Луиза в деревушке на фьорде Саганей. Глинобитная и вроде первобытная печь-мазанка поставлена в яблоневом саду, Луиза извлекает оттуда на противень свои кулинарные шедевры. Особенно чуден и неотразим для лакомки пирог в виде румяного, жирного куба из теста, а внутри скворчит и доходит на пару цыпленок в сельдерее, стручьях и в собственном соку. А фруктово-ягодные пироги в исполнении Луизы умудряются подать малину, клубнику или яблоко на вкус и запах интенсивнее и ярче, чем в натуре.

Пироги на Иль-Орлеан, куда с материка перекинут мост через Святой Лаврентий, я прозвал цукерманами: ягоды там пускают сок на прослойке топленого сахара — дивное сочетание кислого со сладким. В деревушках по реке Святой Морис пироги тяжелые, килограммовые, странно даже, как эту грузную от сока начинку удерживает тонкое, невесомое, тающее во рту тесто.

В последние годы местные кондитеры стали вносить в старинные рецепты новшества. Эти пироги так и называются: нуво. Вот именно: арт-нуво. С двух-, трех- и четырехъягодной начинкой. Один такой я и купил по пути, пытаясь различить во рту яблоко, малину, чернику и ревень.

Ибо сказано — сделано: я мчался по Квебеку, убегая от самого себя.

Нет чтобы отвлечься и глазеть по сторонам! Давил на газ, смаковал неудачи, копил обиду и жалел себя. Непрерывно чесался, проклиная квебекских кровососов (точнее, кровососок). Ничто не веселило мое сердце. От себя куда уедешь! Позади всадника усаживается мрачная забота. Но Гораций жил в лошадиный век, и сидящая позади него забота хоть и действовала ему на нервы, но ничем не грозила физически. А я влип в аварию на этом чертовом перекрестке. Вой тормозов, скрежет металла — слава богу, жив! Выскочил из моей «тойоты» и побежал к олдсмобилу. Стоп-кадр — на передних сиденьях застывшая, без движений пожилая пара. Точь-в-точь старосветские помещики. А старик странным образом похож на моего покойного отца. И оба мертвы.

О господи…

Еще гордился, что на моей водительской совести ни одного убитого зверя, и однажды, на Лонг-Айленде, даже спас дикобраза — глухой и слепой, он пер из допотопных времен наискось через дорогу, прямо под колеса. Избежать его можно было только съехав в канаву. Что я и сделал.

А здесь сразу двое. И не звери, а люди. А, без разницы.

Потом я понял, что произошло. Аберрация зрения или какой-то вывих в моем сознании, когда страх материализовался, звук отключился, время остановилось.

Мгновение-вечность.

Что есть время, откуда оно берется? Течет из будущего, которого еще нет, в прошлое, которого уже нет, через настоящее, у которого нет протяженности. В этот миг мне и удалось засечь настоящее, у которого, по Блаженному Августину, нет протяженности, и растянуть его как резину. Мой страх остановил мгновение, я заглянул за изнанку времени.

Первое в моей жизни убийство.

Живой и невредимый старик выскочил из машины, и я прослушал страстный монолог, но не понял ни слова. Так обрадовался, что старосветские помещики целехоньки, что разлыбился и сказал ему бонжура. Старик рассвирепел и повысил голос до крика.

Смотрю на «тойоту» — бампер отлетел, фара выбита, капот гармошкой. Куда более плачевный вид был у олдсмобила (описание опускаю). Меа culpa, готов был сказать, но так и не сказал, и вот почему.

Само собой, меня бы оштрафовали и, возможно, лишили прав. Страховка подскочила бы вдвое-трое. И все равно, мне не хватило бы наглости отрицать вину, взваливая ее на старосветского француза, так похожего на моего отца, кабы не случай на Лонг-Айленде, в Хантингтоне. Я стоял на красном светофоре, в мою машину врезался какой-то тип и дал деру, полиция так его и не нашла, хотя номер я записал вроде верно. Короче, когда мы с бонжуром отъехали на обочину и прикатила сначала «скорая помощь» из Жольетта, ближайшего городка, а потом одна, другая, наконец, третья полицейская машина, и в ней оказался коп, говорящий по-английски, я уже пришел в себя и брал реванш за свое неадекватное поведение во время инцидента в Хантингтоне.

Честно говоря, надежды, что выгорит, было мало. Американский полицейский быстрехонько, по характеру повреждений, смекнул что к чему и влепил мне штраф, а то и права отобрал. Действовал ли на квебекских копов мой нью-йоркский номер, или у них был языковой комплекс, или я слишком горячо отстаивал свою правоту, но они, извинившись, объяснили, что, согласно квебекскому закону, когда нет свидетелей, а водители дают разные версии, никто не виноват. Я притворно повозмущался, а в душе возликовал. Да здравствует квебекское законодательство!

Отпустили с миром, и я покатил на моем подранке, не дожидаясь, пока развалюху-олдсмобил погрузят на «эвакуатор», и очень надеясь, что у бонжура есть противоударная страховка. Дотоле молчавшая квебекуанка что-то мстительно прокричала мне вослед, и впервые за все свои заграничные путешествия я был рад, что не знаю языка туземцев. Черные мысли как выбило. Мчал счастливый, что избежал заслуженного наказания.

Ночью, в кемпинге у Святого Мориса, ко мне пришел во сне мой отец, похожий на подбитого мною бонжура. Со смерти папы прошло 33 года, и он являлся мне только первые четыре месяца, а потом оставил в покое. Куда дольше приходила мама, да и сейчас нет-нет да заглянет ко мне из своей стейтен-айлендской могилы.

Уже через три дня я покинул Святого Мориса, надеясь быстрой сменой декораций вытеснить старосветских помещиков. Первая ночь на Святой Анне была лютой — мне ничего не успело присниться в такую холодину. Чувство вины царапало только днем — когда я бродил знакомыми тропами и собирал грибы, а потом жарил их себе на обед, а что оставалось, сушил. Искупался в горном озерце, таком же ледяном, как здешние ночи. Заглянул в маленький зоопарк при кемпинге, покормил травой и диким щавелем кроликов, коз и баранов.

В кемпинге на Святой Анне мне впервые повезло занять вожделенную площадку за номером 39 в секции «G». Она была последней вдоль дороги, за нею лес, вот он весь передо мною, сижу за столом или гляжу из палатки: крепкий пахучий сосняк без подлеска, олений мох, черничник — все моё. Рядом — никого, и по ночам немного страшно. Просыпался от шорохов, от голосов зверей-полуночников и думал, что вся-то защита от леса — нейлоновая стенка палатки.

Он объявился на вторую ночь.

Я сидел за столом и при фонаре читал Пруста. Позади, в кустах прошелестело. Оглянулся — никого. Еще раз. Странный какой-то звук. На всякий случай ущипнул себя — наяву. Что знал точно — я не один. Но только я его не видел, а он за мною, выходит, наблюдал. Медведь! Главное — не поворачиваться, а руку держал на фонаре. Когда снова шелестнуло в кустах, резко обернулся и посветил туда. Что-то рыжее. Лис! Тот самый, попрошай и позер на обочине дороги. Но вспомнил, что я в другом кемпинге, за сотни миль от Святого Мориса, где видел этого хитроумного лиса. Енот? В любом случае, что-то не очень крупное. То есть не опасное. Смело раздвинул кусты и увидел моего рыжего Вилли. Господи! Вот кого я стал забывать — Чарли и Князь Мышкин постепенно загнали моего кошачьего первенца глубоко в подсознанку, откуда он притопал этой ночью.

Вилли был кот с характером — как все рыжие, с нелегким и разбойничьим. Именно: рыжая бестия. Охотник отменный: его до сих пор терзают в аду замученные до смерти птицы, мыши и бабочки-ночницы. Сколько с ним связано! Появился он у нас в Ленинграде, лето проводил на дачах в Вырице, в Поселке, в Лампово и даже в Бернатах, что под Лиепаей в Литве. Переехал с нами в Москву. Затем его судьба решалась голосованием: мама и Лена хотели отдать в надежные руки, а я с сыном — взять в эмиграцию. Голоса разделились, но мы учли голос Вилли, который уже привык к нашей кочевой жизни и по доброй воле ни за что бы не согласился с нами расстаться. Транзитом в Вене и Риме — точнее, под Римом, на заброшенной вилле, где на километры окрест истребил всю малую живность, пока не осел окончательно в Нью-Йорке, где мы с Леной посвятили ему нашу книгу об Андропове: «To our dear friend Willy, who has been a source of consolation for us in hard times, and who takes a particular pleasure in sharing times of joy with us – a Russian-born émigré calico cat». 

Джордж Уолш, наш редактор в издательстве «Макмиллан», прочтя посвящение, спросил: «А что, других родственников у вас нет?» Рецензии на книгу были сплошь положительные, кроме одной, кажется, в «Денвер Пост», которая начиналась так: «Как можно доверять авторам, которые посвятили свою книгу коту?”

Смерть Вилли — в пятнадцать с половиной — я переживал не меньше, чем смерть отца. Похоронен Вилли тайно, ночью, во дворе, прямо под моим окном. И вот, спустя четырнадцать лет, в тысяче миль от своей могилы он стоит передо мной в лучшем своем возрасте — рыжий подросточек, месяцев восемь-девять, с вопрошающими, умненькими, в белых обводах очами.

Всмотревшись, заметил отличия: рыжая шубка квебекца была, пожалуй, более яркой, с испода не сплошь белый, как Вилли, а тремя ромбиками, геометрически точно вставленными в шею, живот и в причинное место. Лапки, как у Вилли, в белых сапожках, зато хвост не в пример нашему — пушистый, праздничный, щегольский, в огненно-рыжих кольцах.

Каков прикол! Ночное солнышко. Мечтал о женщинах — вот и вымечтал: ласковый, как женщина, рыжий кот с яйцами.

Взял на руки — легкий как перышко. Изголодал бедняга — на еду набросился и первые дни ел все, что и я: по утрам хлопья с молоком, вечером грибную запеканку с вермишелью или картошкой и даже ягодные пироги. Вот только кофе и чай не пил. На ночь уходил, какая бы погода ни стояла. Я за него беспокоился: в лесу полно зверья, ночи дождливые или морозные — других вариантов тут нет. Прибежал как-то под утро после проливного, во всю ночь, дождя: сухой. Значит, знал лес и где прятаться от непогоды. Разогнал моих приятелей, белок и бурундучков, теперь они боялись сойти на землю и громко выражали свое возмущение с деревьев. Приходил ровно в семь утра и в семь вечера на позывные Би-Би-Си — я регулярно слушал. Утром, поев и распугав звериную мелкоту, уносился, задрав нарядный хвост, в лес. Вечером проводил со мной часа два в машине, играя и ласкаясь, пока я читал Пруста. Кто кого ласкал: я — кота, или кот — меня? Или кот сам себя — с моей помощью?

Еще одно отличие от покойника Вилли: нежный, отзывчивый, ласковый, хоть и рыжий. Или насчет рыжих — еще один стереотип?

Я приучал его к «тойоте», решив взять в Нью-Йорк и смутно представляя трудности его провоза. Да и как этот дикий ласковый зверь, отведавший вкус свободы, будет встречен моими домашними кастратами, которые отлично спелись за одиннадцать лет совместной жизни? Котофеев и -фей с улицы, которым мы давали временный приют — перед тем как найти им хозяев,— наши встречали нельзя сказать что с распростертыми объятиями. А тем более этого, с мужскими причиндалами, которые болтались у него между ног и, как мне казалось, мешали ходить.

А какая альтернатива? Оставить домашнего, балованного котенка в диком лесу, когда зима катит в глаза, а зимы в Квебеке суровые? Кемперов, которые могли бы его, пожалев, подкормить, и сейчас не густо (почему мне и досталась престижная 39-я площадка), а с начала сентября и вовсе никого? Коту, похоже, ничего здесь не светит, кроме верной гибели.

Размышляя так, я выносил за скобки, что всерьез влюблен в этого кошачьего подростка, напоминавшего дорогого моего покойничка Вилли, которого я пережил уже на четырнадцать лет, а этот, скорее всего, переживет меня. Не назвать ли его Вилли? Или это будет предательством по отношению к изначальному Вилли?

Или Прустом, которого уже прочел до середины? Или Моншерами — он так трогательно чуток со мной? Лёша, то есть le Chat у французов. А как, кстати, по-здешнему «кис-кис»? Может, назвать Квебеком? Но это индейское слово, хоть и звучит для меня по-французски. Перебирал в уме, но единственного, в точку, так и не находил. А как, интересно, звали его прежние хозяева? Жан? Франсуа? Марсель? Почему бросили? Скорее, потеряли — таких котов не бросают: игривый, ласковый, любимый. Не успевший еще одичать, но уже привыкший к вольной жизни. Вот его хозяева сложили палатку, собрали вещи, а кота всё нет. Час звали, два — и укатили: ничего, не пропадет. Или решили вернуться за ним через неделю. Я представлял себе: возвращаются прежние хозяева и забирают у меня кота. Он, вестимо, тут же к ним: комплекс Каштанки. Я заметил: стоило кому-нибудь поблизости развести костер, как мой кот стремглав туда. Не в пример его прежним хозяевам, костров не развожу, а для готовки пользуюсь электрочайником и портативной газовой плитой.

Стоит, пожалуй, сократить пребывание на Святой Анне и уехать с котом до уик-энда. И как только принял решение, вспомнил волшебное слово, бывшее у квебекцев в наибольшем употреблении, точнее в злоупотреблении, и заменявшее им целый словарь. Мой кот — до того, как стать моим — должен был знать его наизусть. Так он стал Бонжуром.

Никогда не забуду ночь перед отъездом — в кошмаре и тихом ужасе. Хвост — вот что меня подвело! Его шикарный пушистый ярко-полосатый хвост. Кот, по-видимому, знал об этом своем достоинстве, кичился им, как павлин, и носил высоко поднятым, как королевский штандарт. Это было его тавро, предмет гордости бывшего и будущего хозяина. То есть меня. У моих котов хвосты как хвосты: обычный сиамский смоляной у Князя Мышкина, а у готового войти в книгу Гиннесса Чарли — хоть и толстый, как жгут, но короткий, особенно по сравнению с его гигантским телом. Рыжий, в кольцах хвост был приобретением в моей кошачьей коллекции, хотя, в отличие, скажем, от моего друга Миши Шемякина, с его редкопородными собаками и кошками, я нежно люблю кошачьих дворняг, сиамец мне достался совершенно случайно — нашел его котенком во дворе: сбежал, потерялся — не знаю.

Так вот, в хвосте всё дело. Последняя ночь на Святой Анне была лютая, и я взял Бонжура в палатку. Сначала он устроился у меня на груди, потом залез в спальный мешок. Страниц десять Пруста — и меня повело в сон, я выключил фонарик и мгновенно вырубился. Снилась мне женщина, которую ни разу не видел, знаком заочно, по телефону, и легко так влюблен — тонкая собеседница, симпатичный голос, чудесный смех. И вот сон по одному ее голосу и моему желанию сочинил ее образ — лицо, фигуру, повадки, жесты и даже запах, главное для меня в женщине. Когда у нас с этой заочной феминой дошло до легких касаний, она вдруг стала выскальзывать, вырываться из моих рук. Я хотел удержать и проснулся от крика, держа за хвост кота: удержу никакого — отпустил на волю.

Проспал с час, и вдруг — дикие вопли, но уже снаружи: нацепил очки, включил фонарик и выскочил из палатки, уверенный, что кота рвет на части медведь.

Тишина, лютая холодина, крупные звезды, полярное сияние. Двинулся в лес, водя фонариком в поисках рыжего подранка. Метрах в пяти увидел пару в упор глядящих на меня глаз. Пошарил фонариком — еще одна пара, еще и еще. Волки! — мелькнуло в полусонном мозгу. Звери приближались стаей, смыкая круг, центром был я. Так перебздел, что, когда понял — это безобидные ночью еноты, промышляющие чем поесть, все равно шуганул их. Еноты нехотя отступили в кусты, я вернулся к палатке — на столе, победоносно воздев свой яркий хвост, стоял Бонжур. Схватил в охапку — и юрк с ним обратно в палатку, оставив на всякий случай небольшой лаз, чтобы не будил меня.

Часа в три я снова проснулся — кот двигался по палатке, тыкался в разбросанные вещи, что-то искал. Пошарил рукой и, не найдя очков, включил фонарик. Хвост у Бонжура раздулся до неимоверных размеров — так бывает у котов при угрозе. Хотел притянуть его за хвост — не тут-то было. Кот вырвался, издав какой-то совсем не кошачий крик. Тут я вспомнил, что очки под подушкой и, нацепив их, увидел, что в палатке хозяйничает енот-подросток с полосатым, совсем как у моего Бонжура, хвостом, но другого окраса и вдвое шире. Стал на него шикать и гнать из палатки, но лесное дитя наотрез отказалось ее покинуть — пометавшись, прижался к рюкзаку, затих. Пригляделся — жует, наглец, держа в лапах, мой фрукт киви. Я схватил этот киви, выкинул из палатки и вослед погнал, подталкивая рюкзаком, незваного татарина. По углам палатки были разбросаны надкусанные енотиком киви и яблоки, малиновый пирог съеден на добрую половину.

Сластена!

До сих пор жалею, что, поддавшись ночному страху, выгнал симпатягу, ведь лично мне он никакой угрозы не представлял, а только моей собственности, защищать которую с таким рвением — грех. Заодно вспомнил лиса на обочине в Святом Морисе, намерения которого не сразу просек — нет, я слеп и глух, как Бродский, по его собственному признанию, язык природы мне темен, невнятен.

С грехом пополам доспал до семи, на позывные Би-Би-Си прибежал живой и невредимый Бонжур, прыгнул в машину, устроился на соседнем сиденье, и мы рванули в Америку. Осталось только одно приключение — нелегально провезти Бонжура через границу, чтобы избежать карантина, прививок, справок и прочей кошачьей бюрократии.

Перед кордоном я загнал кота под водительское сиденье, где устроил ему удобный лежак из мха, а чтобы отвлечь пограничников, разложил сзади под стеклом недосушенные белые. На отраженном солнце они превратились в черные и, по-видимому, несъедобные головешки. К тому же отвлекающий маневр не удался — пограничница и глазом не повела в сторону грибов, заметив нечто иное, более подозрительное.

Во время дознания на границе Бонжур, как и все коты, любопытный, высунулся из-под сиденья. Я пихнул его обратно, но он ухитрился пролезть под педалями и оттуда уже привстал на задние лапы. Как раз в это время пограничница вышла из будки, заметив выглядывающий из-под капота целлофан, которым я прикрыл щель. «Как же, как же, — злорадно думал я, таща за хвост сгоравшего от любопытства кота обратно под сиденье и вспоминая американские детективы, — прямо сейчас обнаружишь у меня наркотики в целлофане под капотом!» Капот к тому же долго не открывался — заело после аварии. Благодаря этому шмону мой кот въехал в Штаты нелегалом.

Окрыленный успехом, я мчался по 87-му хайвею, время от времени нагибаясь и поглаживая шелковистый мех Бонжура, мирно спавшего во мху у меня под сиденьем. Я уже предвкушал сюрприз дома — как для Лены, так и для котов, когда явлюсь не один, а на пару с Бонжуром, двойником покойного Вилли.

Рано радовался.

На ночь остановились в кемпинге на озере Шамплейн. К озеру Бонжур отнесся как к живому дышащему гиганту и перепугался насмерть — шерсть и хвост дыбом. Мы двинулись дальше на юг, и я надеялся часам к трем быть дома. Кот вел себя замечательно, несмотря на жару, а у меня в машине не работает кондиционер. Все бы хорошо, кабы не остановка на полпути к Нью-Йорку в округе Уоррен, недалеко от Гленских водопадов. Где-то там впереди столкнулись два трака и с дюжину каров, были убитые, дорогу надолго перекрыли. Жара стояла адская, я опасался за Бонжура (у малышей неразвитые легкие) и проехал по обочине полмили к стоянке. Там из-за аварии был настоящий бедлам — скопление машин, траков, людей и собак, скрежет тормозов, грохот, крики. Никакого укрытия. Я носил Бонжура на руках, но он ничего подобного у себя в Квебеке не видывал и, в панике извернувшись и исцарапав меня в кровь, вырвался и нырнул в лес. Так я потерял бедного котенка — спас от верной гибели в провинции Квебек, чтобы обречь на гибель в штате Нью-Йорк.

Я был в отчаянии. Плакал, ругался с собой, обзывая последними словами. Это мне наказание за историю с французом, за наглую ложь. Припомнил другие свои грехи. Дал слово больше не грешить, только бы нашелся! Хотя и понимал умом: надежды никакой. Никогда он не вернется в этот машинно-человечий кромешный ад, из которого сбежал.

Я был безутешен. Бесконечно было жаль пропавшего котенка, но и себя тоже:

Как некий херувим,

Он несколько занес нам песен райских,

Чтоб, возмутив бескрылое желанье

В нас, чадах праха, после улететь!

Что делать!

Что делать?

После истерики долго приходил в себя. Уехать без кота не могу. Не могу, и всё! Помимо прочего, потеряю остатки самоуважения. Буду ждать день, другой, третий. Да, бессмысленно. Но другого выхода у меня нет.

Поставил среди криков и грохота палатку. Подъехала полицейская машина — два копа в ковбойских шляпах разъяснили мне, что на стоянках ставить палатку нельзя. «Правила существуют для того, чтобы их нарушать», — сказал я, но не был услышан. Тогда я объяснил ситуацию, убирать палатку отказался. Полицейские меня успокоили, сообщив, что, по их опыту судя, сбежавшие коты не возвращаются. «Бонжур возвратится»,— твердо сказал я, и как только сказал, сам поверил. Не может он исчезнуть навсегда из моей жизни со своим чудным хвостом. Поведал копам этимологию котова имени. И они оставили меня в покое. То ли вникнув в ситуацию, то ли учтя мой безумный вид и не желая связываться с придурком.

Что ж, будем считать так — к вечеру жара спадет, пробка на дороге рассосется, машины, люди и собаки отчалят со стоянки. Бонжур проголодается и явится сам — ночью или под утро. А пока я продирался сквозь кусты и звал его. Он еще не привык к своему имени и вряд ли знает, что Бонжур, но мой голос, мать твою перемать, он должен знать! Потом настрочил с десяток объявлений о пропавшем котенке и разнес по соседним фермам.

Прошло часов пять, наверное. Пробка рассосалась, машины разъехались, паркинг опустел, стало прохладнее. Решил жить как обычно — читал, писал и ровно в семь включил радио.

И только раздались позывные Би-Би-Си, как — о чудо! — из кустов осторожно выглянула рыжая морденка. Сон? Видение? Кинулся к нему, но Бонжур нырнул обратно в лес. Однако у меня уже была наготове банка кошачьих консервов, и Бонжур, учуяв запах, появился снова. Проголодался, подлец! Сграбастал — и в машину.

Домой мы приехали в полчетвертого ночи.

Happy ending?

Как сказать.

Ночью приснились похожие на моих родителей старосветские французы: они сидели мертвые в олдсмобиле, вокруг шум, грохот, гвалт, как на той стоянке, где я потерял и нашел Бонжура.

Выбегаю из комнаты и что вижу? Бонжур вопит дурным голосом и, тряся яйцами, гоняется за сиамцем, принимая за кошку и пытаясь оседлать моего кастрированного ангелочка-непротивленца, недаром прозванного Мышкиным. А другой кастрат, ангелище Чарли, сидит в засаде, шерсть дыбом и непрерывно шипит, готовясь к смертному бою с Бонжуром за любимого Мышкина. Чем не классический треугольник?

И понял я: покой нам только снится.

Как говорил товарищ Сталин, жить стало лучше, жить стало веселее.

Владимир Соловьев – Американский

Нью-Йорк

 

Владимир Соловьев
Автор статьи Владимир Соловьев Писатель, журналист

Владимир Исаакович Соловьев – известный русско-американский писатель, мемуарист, критик, политолог.

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.

    3.3 6 голоса
    Рейтинг статьи
    2 комментариев
    Старые
    Новые Популярные
    Межтекстовые Отзывы
    Посмотреть все комментарии