Елена Клепикова | Демонстрация, или Очень жаль

1

Так она и знала, что нельзя папаше доверить её, ребенка. Она и маму предупредила вечером перед праздником, когда та пришла из кухни попрощаться на ночь.

Оставайтесь в курсе последних событий! Подписывайтесь на наш канал в Telegram.

Photo copyright: daves_archive1, CC BY 2.0

 

– Только учти, – сказала Саша с внезапной обидой. – С папашей на демонстрацию я не пойду. Ни за что.

–    А почему? – мама удивилась так ясно, наивно, будто и не знала ничего.

–    Не пойду и все. Я сказала, – буркнула Саша и повернулась к стене.

–    Глупенькая, он же так ждет, так хочет именно с тобой, за ручку с дочкой, – мама все расцвечивала свою предпраздничную идиллию, от которой Сашу тошнило и тянуло на грубости. – И не зови ты его «папаша».

–    Ты же зовешь!

–    Я – другое дело, а для тебя он – папа, родной отец.

–    А я его ненавижу, – яростно выкрикнула Саша, сев на кровати. – Ненавижу! И он меня ненавидит. И ты это прекрасно знаешь. Только все время притворяешься!

–    Господи, – сказала мама тихо, – за что мне это! ну сколько можно терпеть! и что я такого сделала, чтобы всё время нервы, нервы, нервы…

Она всегда так начинала, на папашу абсолютно не действовало. Но Саша знала, что кончится истерикой. Вскочила, поцеловала маму в легкие, как перья, волосы – ни одну прическу не держали, в глубоко запавшие глаза, коричневые как у медведя, в крутые скулы, и резво опрокинула на кровать, добившись, чтоб мама усмехнулась. Об отце больше речи не было, но, засыпая, Саша подумала опять с обидой, что мама, конечно, схитрит.

Утром мама разбудила ее, просунув под одеяло мокрую жесткую ладонь. Еще во сне Саша досадливо поморщилась – все-то нежности ее грубоватые.

Солнце, которого не было весь апрель, внимательно разглядывало комнату, дрожал и плавился паркет, а зеркало совсем ослепло, посерело, и лишь изредка, под неведомым углом, ударяло по глазам тяжелым слитным сверканием. Из форточки шел праздничный дух, острый, весенний, с каким-то предельным гулом – вот-вот оборвется! – а он все длился и передался Саше азартной дрожью.

Демонстрация!  Отец, серьезный, хмурый, брился у зеркала, оттопырив языком щеку, и Саша как-то сразу поняла, что придется идти с ним. Это само собой разумелось.

На площадке мама догнала их со щеткой и почистила отцу пальто. Он поворачивался, нетерпеливый как ребенок. Счастливая семейка, с тоской подумала Саша. Но когда мама стала его наставлять, просила не пить при ребенке, он уже злился и резко отмахнул мамину руку со щеткой от воротника. Тут уж Саша вмешалась, потянула отца за рукав, помахала маме, они быстро отщелкали лестницу и влетели в демонстрацию.

Было холодно, резковато, хотелось зажмуриться – синий ветер, голубой блеск и дребезг стекол, вымытых к празднику, пунцовые флаги и транспаранты, разные оркестры.  Ветер описывал микросмерчи вокруг колонн демонстрантов и круто развернулся у Сашиных ног, оставив горстку песка. Саша знала откуда песок. Им посыпали перед праздником сырые дорожки и лужи в садах и скверах. И доверху набивали в песочницы для малышей.

Мальчишки пробегали с пронзительным писком «уйди-уйди», тут и там вспархивали разноцветные шары, стукаясь головами, летучие и веселые, будто живые. Демонстрация, в багряных стягах со вспыхивающими наконечниками, в мерном торжественном ритме влеклась мимо Саши.

Прошла девочка с шарами – к каждой пуговице привязан шар, они нежно толкались и будто шептали ей, как маленькие люди. Саша зорко огляделась и в знакомой подворотне через демонстрацию увидела всплывающее и опадающее облако. Какое счастье его держать, если видеть так чудно, даже щекотно для глаз!

– Папа, купи шар, – льстиво протянула Саша, тревожно вглядываясь в демонстрацию. Пора было подойти его работе, он как всегда опоздал к началу. – Хочу шар, хочу, – бубнила Саша, – хочу, очень хочу, сейчас, сию минуту…

Но отец уже различил вдали приметы своей организации, и вскоре они шагали в общей шеренге. Отец давно выпустил ее руку, она подпрыгивала в такт с краю.

Вот проплыли те шары – цветастая туча, вот женщина с раскидаями, ведро с флажками – дорогими атласными, не только алыми, но и зелеными, и синими. Флажки Саша не любила, они только мешали, занимая целую руку, но эти показались заманчивыми. За флажками продавали петушков на палочках – во всяком случае, именно оттуда шли дети, отцепляя прозрачные обертки.

– Папа, папа! – не выдержала Саша, но он не слышал – шел с другой стороны.

Саша знала, что ему не жалко, он бы дал денег, но именно в этом месте двигались особенно быстро, выскочить невозможно. Вот глиняные петушки-свистульки, курчавые гирлянды цветов на палке, раскладные веера и опадающие сине-зеленые павлины – их у Саши никогда не было, стоили дорого. Тонкая работа, говорила мама. Саша и сейчас на них не задержалась. Вот пучки изумрудных и ярко-синих метелок, как перья из хвоста жар-птицы, вот гимнасты на палочках…

Их колонну затянуло в переулок, пустой, ветреный, гулкий. Здесь ничего не продавали, и только редкие флаги обозначали праздник. Все побежали, потому что переулок должен был кратким путем вывести на нужное место. Бежали молча, с отчетливым топотом. Из переулка выскочили на площадь, подгонял ветер, бежать было легко и все смеялись, а отец с того краю помахал Саше. Врезались в густо текущую по площади колонну. Демонстрация раздалась и втянула их без всякого для себя ущерба. И долго еще старались приноровить к ней шаг. На углу торговали трещотками – с палочки срывалась вощеная нить с тяжеленьким грузом в фольге. Так хотелось! Прошли уже много, а у нее пустые руки и карманы, даже в петлице цветка не было, где уж там шары.

И неожиданно они остановились. Уперлись в борт машины, обтянутой до колес красным ситцем.. Стало непривычно тихо, но вот заиграл оркестр из динамика, все оттеснились и в расчищенное пространство, подергивая под пальто плечами, вошла сначала одна женщина, потом другая – против нее, и закружились пары. Играли вальс «На сопках Манчжурии», подсаживали детей, чтоб видели кругом.  Саша была как в густом лесу и ничего не замечала. Все было точно рассчитано – найти отца, взять деньги и сноровисто обежать стоянку – она видела, как женщины уходили и приносили детям игрушки и сласти. Пригнувшись, Саша шныряла между ног, пока не наткнулась на папашины, синие в полоску брюки. Она подергала их, выпрямилась, отец неожиданно приподнял ее и поцеловал слюнявыми губами. Он был уже пьян! «Моя дщерь», – представлял ее мужчинам, стоящим кругом, и почему-то усиленно подмигивал. Они закусывали и пили, и один дал Саше целый шоколадный батончик.

Ее совсем не интересовало, как папаша продержится до конца демонстрации. Подтянувшись на его локте, Саша осмотрела площадь – все стояли, нигде не заметно движения. Покачивались под ветром флаги, цветочные гирлянды, портреты, сшибались в дикий звук разнообразные оркестры. Это спокойствие показалось ей непрочным. Сейчас оборвется и ринется вперед. «Папа, наклонись-ка», – строго сказала она отцу и, когда тот послушно склонился, быстро расстегнула пуговицы, двумя пальцами скользнула в верхний карман пиджака и вытащила три – нет, мало! – пять рублей. Застегнула и расправила шарф.

Он так ничего и не понял, так и остался с расслабленной улыбкой, а дядька рядом присвистнул и сказал:

– Ну и даешь, детка! – и сделал вид, что сейчас отнимет деньги.

Снова пригнуться и между ног – к домам, окружающим площадь. Она нацелилась на облако шаров, хотя и отговаривала себя от них – непрочны, да и дороги. Лучше раскидаи, свистульки, трещотки, но, может быть, их здесь и нет, надо брать что видишь. Саша вынырнула из человеческой гущи, от дурашливо притоптывающих мужчин и взвизгивающих женщин на открытый свободный проход – здесь шла граница между демонстрацией и гуляющими просто так.

Посреди асфальта нежно алел цветок – живая гвоздика с зубчатыми, крупно взрезанными лепестками, с зеленоватым и как бы древесным стеблем – цветок лежал открыто и наивно, будто таким путем он цвел на мостовой. Оглядевшись исподлобья, Саша приготовилась к прыжку – и этот миг расширился в ее памяти беспредельно, застыл в оглушительном беззвучии: мостовая с клочьями лопнувших шаров, решетка из ног и посредине – яркий цветок, как подарок.

На этом тишина и кончилась, взорвалась. Ноги пришли в движение, цветок исчез, слабо хрустнув, огромное тело демонстрации зашагало под удары литавр. Женщина на ходу подхватила Сашу и какое-то время Саша шла рядом с ней. Потом, сориентировавшись, выбралась на уже четкую границу между демонстрацией и тротуаром.

Тут все и началось. Она не помнила, да и не знала примет папашиной работы. Мимо тек сплошной людской поток с общим весельем и почти страшным единством.  Саша бросилась вперед, прорываясь сквозь гуляющих и смотрящих. На нее злились, кричали, выталкивали, мальчишка свистнул ей в ухо глиняным петушком. Совсем зажали, бежать некуда, и она посмотрела единственно куда оставалось смотреть – в небо, еще водянистое, ранне-весеннее, с блеклыми разводами облаков. Солнышко уже грело, руки от него пахли по-летнему, если подышать на них. Призрак лета, лагерного пионерского фиолетового лета маячил где-то совсем рядом. И Саша вырубилась из демонстрации. Будто ее и не было.

А было вот что:

…она едет в пионерлагерь – от папаши, от скорбной мамы –  в леса-поля-озера, к заячьей капусте, василькам-ромашкам и Финскому заливу. Вот утро, в умывальниках воняет земляничным мылом, из канавы прут рослые лиловые поганки, клумбы настурций обжигают глаза. Утренний холод на зарядке сгоняет остатки сна, и ты осторожно, не спеша надкусываешь бескрайний летний полдень.

О, она отлично умела, в отличие от других обжорных ребят, тянуть и умно смаковать любое летнее событие, а не заглатывать его сгоряча и тут же нахально открывать рот за новым!

Родительские дни, почему-то всегда – ветреные, с резкой и острой, как бритва, синевой, с вздыбленными аллеями. Мамина, с дрожью узнаваемая фигурка на пыльной дороге от станции. Всегда одно и то же: выискиваешь ее с суеверной тревогой в родительском потоке – вдруг упустишь! – и вот опознаешь с позорным отчуждением: смыться бы куда-нибудь, зарыться, с глаз долой! – и с заминкой бежишь навстречу разлыбившись.

Что там еще? Ну, конечно – смешанный дух печенья «Квартет» и теплых антоновских яблок в дорожных ссадинах.

И где-нибудь под сосной, под маминым бдительным оком – медлительное, трудоемкое извлечение во рту косточки из сочащейся плоти персика. Перегрызание соединительных сухожилий, и вот невероятная косточка – не косточка, а целое ядрище, по допотопности равное птеродактилю! – у тебя на ладони: ноздреватое, бугристое, с кровавыми извилинами. Скорей, скорей бы лето!

Летний припадок длился недолго. Расширяясь от людских голов, небо уходило вдаль, в голубые бездны – там шарики меркли и исчезали до точки. Одиночеством и пустотой веяло от них. Это небесное одиночество напомнило Саше о ее собственном, и сердце сжалось от страха.

2

Место было совсем незнакомое. Ниже неба тонко ветвились деревья, облитые солнцем, их поддерживали золоченые копья ограды. Еще ниже колыхались головы людей, они пели, кричали, хохотали, и никому не было дела до Саши. Все чужие. Все так же влеклось мимо нее страшное теперь, сплошное тело демонстрации, без промежутков и пустот. Ползли машины без шоферов. Казалось, люди их несли сами. Покачивались портреты в цветах и поворачивались ритмично, как отдельные живые люди, потому что других людей Саша уже не видела. Все слилось в одно пестрое лицо с общим телом и криком.

Толпа была враждебна. Ее пихали, гнали, раздражались, принимали за шалость и хулиганство ее судорожные вбегания и выбегания.  Саша уселась в промежутке между идущими и стоящими ногами, отчаяние и мрак подавили в ней сноровку уличной девчонки, знающей каждую подворотню в родном квартале, и она зарыдала в голос, совсем как мама в ее нервные минуты. Что же делать, что теперь делать, мамочка, помоги мне, что делать?

– Разойдитесь, граждане, дайте дорогу, – к ней пробирался милиционер.

Правда, он еще не знал, что к ней именно, и тихо, переливчато свистел в общем праздничном гуле. Нагнулся, поставил Сашу на ноги, и она сразу смирилась с ним, представителем власти из мира общей необходимости и послушания. Попыталась вспомнить свой адрес и вспомнила, правда, кроме дома. Улицу и квартиру.  Дом никак не вспоминался.

– Сколько же тебе лет? – удивился милиционер.

Она так ни разу и не взглянула на него.

– Семь, – сказала Саша, хотя было десять – она знала, до каких пределов возможно уменьшать – и от жалости к себе, беззащитной, семилетней, брошенной отцом, преданной мамой ради идиотского семейного лада, всхлипнула в последний раз. –  Никак не могу дом вспомнить, всегда знала, а сейчас не могу.

На миг Саша испугалась, что все опять потеряно, но сообразила, что на своей улице она по одному ее виду все найдет. Ей захотелось взглянуть на милиционера, но, едва добралась она глазами до блестящих пуговиц на голубой шинели и золотых петличек, как волна смирения и счастливой покорности захлестнула ее. Он сказал:

– Не волнуйся, девочка, дом ты потом вспомнишь, обязательно вспомнишь. Пораскинь мозгами, успокойся – и всплывет.

Так он сказал, как показалось ей, с вдумчивой лаской. Всплыла цифра «7», и она уже хотела выкрикнуть ее, но рядом встала цифра «2», невероятно знакомая, почти родная, и Саша смутилась, мотнула головой и впервые улыбнулась, вздохнув глубоко-глубоко.

А милиционер хмурился, посматривал по сторонам и явно не знал, что с ней делать.

–  Сама дорогу не найдешь?

Снова страх напал, даже сердце заколотилось, будто выбили ее из детского мира общей заботы и ласки. Она крепко вцепилась в милиционера.

–  Нет, нет, девочка, к сожалению, не могу. Мне на посту надо быть. Вот никак не могу. Правов не имею, – голос его был виноватый и равнодушный, как она теперь поняла.

Демонстрация остановилась внезапно, как будто споткнулась. Саша туда и не смотрела.  Демонстрация представлялась ей хищным крупным зверем, ископаемым с массивной чешуйчатой тушей. Она с ненавистью подумала, что все права этого милиционера принадлежат демонстрации, а не ей.

–  А как же я, что со мной будет? – требовательно повторяла она.

– Граждане, – обратился он к плотному кольцу людей, окружающих их. – Кто может отвести девочку домой? Направление – Технологический институт.

Толпа сконфуженно молчала, явно теряла к Саше интерес, убывала на глазах.   Саша вспомнила, что так ничего и не купили ей в этот долгожданный праздник, и горячие слезы встали у глаз.

Был моряк с якорьками на погонах, в ярко-черных ботинках – по их стремительному приближению к милиционеру Саша поняла – это ее спаситель. Пытливо глянула ему в лицо: он удивленно-радостно улыбался – всем, конечно, всем, но она подумала – только ей. Подошла и застенчиво, пальчиками взялась за рукав его черной парадной шинели. Но моряк смахнул ее руку – машинально, не глядя, что-то торопливо выясняя у милиционера. Оба тыкали пальцами поверх демонстрации – в голубую блеклую карту, потом пожали руки, моряк вплавь бросился в демонстрацию и очень легко оказался на той стороне.

Любопытные вокруг Саши разбежались. Только женщина с красным треугольником в петлице стояла, как в столбняке, и с грубой жалостью глядела на Сашу. Наверное, она тоже выпала из демонстрации – держала в руке наотмашь длинную жердь, обвитую голубой лентой, с большим портретом вождя наверху.  Женщина буквально раздиралась противоречиями и не отрывала от Саши налитых слезами глаз. Саше стало не по себе от такого сочувствия, женщина вела себя как родная мать, и это было странно. Милиционер подтолкнул ей Сашу, и тогда женщина вышла, наконец, из ступора, вырвала атласный треугольничек, сунула Саше в карман и, охнув, вбежала в демонстрацию, волоча за собой шест с портретом.

– Что за люди, – жаловался милиционер, – разве так люди поступают. Так что будем делать с тобой, девочка?

Саша почуяла натянутые, нервные нотки в его голосе – такие оттенки она различала в зародыше.

–  Может, сама дойдешь? Ты же школьница, да? Я тебе все объясню и запишу вот на этой бумажке, хочешь – нарисую. А ты по пути спрашивать будешь – ведь люди кругом, не звери. Идет?

Но Саша замотала головой, и чтобы напомнить об истинных размерах своего горя, начала тихонько подвывать. Слезы были наготове и вскоре она ревела опять в голос.

3

Вот демонстрация с ее высоким гулом, круто вильнув, осталась за домами переулка, куда они свернули. Совсем другой мир – еще ворковала весенняя рань. Дворничиха восхитительно шаркала метлой по абсолютно сухому, уже готовому к велосипедам и «классам» асфальту, и проволочный луч солнца царапал щеку. Ветер бросался на дома с ураганной силой, и в каждой подворотне на их пути завывало и гулко ухало.

Человек, взявшийся доставить ее домой, видно, здорово устал, хотя как Саша ни ерзала деликатно у него на руках, он их так и не расцепил. Подхватил ее там на улице, у самых ног демонстрации, и тащил через весь переулок, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. Саша и разглядеть-то его тогда сквозь слезы не сумела, только помнит – женщина ругалась: мол, всякому оборванцу милиционер детей отдает, то есть свое дело как бы наоборот делает.

К скамейке он уже бежал, усадил Сашу, сам сел. Блаженно вытянул ноги, запрокинул лицо и сказал, отдышавшись:

–  Погодка для праздника. Все ревешь?

–  Да нет, что вы, – протянула Саша, искоса оглядывая его.

Человек был невысок, толст, наверное, уже немолод, этого Саша определять не умела, но, вспоминая позже, давала ему лет тридцать пять – сорок.  Лицо отечное, желтое – больное лицо, все в мягких припухлостях. Карие глаза, толстый нос, распущенные – как из студня – лиловатые губы. В общем, довольно страхолюден. «Не на что смотреть», – сказала бы мама.

– Погляди-ка лучше в небо, детка, – сказал он, не оборачиваясь. – Сразу и успокоишься. Вечность, глубина. Притягивает. Привыкай лучше в небо смотреть, чем под ноги, как все вы, бабы, смотрите.

Саша обиделась и поглядела в небо – оно сиротливо голубело, еще неглубокое, прохладное для глаз. Вместо крепких круглых облаков, которые она привыкла замечать, струились волокна пара и таяли в солнце. «Чистый эфир», – пробормотал мужчина. Дребезжали стекла и рвались из рам, будто задыхались от ветра. Неодобрительно Саша проследила, как с четвертого этажа высунулась рука с тряпкой и вытрясла сор на мытые стекла пониже. Отдаленно гудело – это все тащилась демонстрация. А здесь, в насквозь продутом переулке, был уголок солнечного покоя. Кошка бесстрашно пересекала дорогу, и женщина медленно катила коляску с привязанным к ней желтым шаром.

Страх прошел и потихоньку возвращалось к Саше чувство праздника. Она даже о папаше подумала, как он ее хватился, но тут же сердито отбросила жалость – решит, что сама доберется, и если будет опасаться, так только маму. Оставался еще один пункт, внушавший тревогу, и Саша решила сразу покончить с ним.

– Дяденька, – робко обратилась она к человеку, который все еще полулежал, блаженно щурясь в солнце, – у одной девочки из нашего класса есть подруга. Они вместе еще в детский садик ходили. Так знаете, что с ней случилось?

Человек слушал внимательно, и Саша продолжала, зорко оглядывая его:

– Однажды та девочка возвращается из школы, подходит к ней женщина и говорит: «Хочешь, я тебе пуховую шапочку подарю с ушами, у меня, говорит, лишняя».  «Хочу», – отвечает девочка и идет за ней. Приходит в комнату, на стул садится, а та женщина исчезает, как будто за шапкой. Вдруг пол начинает качаться, девочка та, подруга моей знакомой, проваливается вниз…

Тут Саша переводит дыхание и заканчивает с жутким спокойствием:

– Наутро мама той девочки идет в магазин и покупает мыло, а в мыле том…

У человека затряслись плечи. Саша вскочила и глянула на него в упор. Он задыхался от смеха, кашлял, топал ногами и снова хохотал.

– Ну и дуреха! Это надо же…так подумать. На меня, фронтовика. Да я и без мыла твоего как-нибудь проживу… А взял я тебя, знаешь, почему? Совсем не из жалости, все равно бы не пропала, посидела бы в участке, а вечером милиционер отвез домой на мотоцикле. Видишь, что упустила?

Но, трезво проанализировав, Саша от соблазна отказалась: не дай бог, отец вернется раньше нее – скандал, слезы, бессонная ночь. Потом – весь праздник просидеть в милиции! А если все утреннее забыть, праздник еще в самом разгаре. Человек был надежный, теперь она знала точно, по его смеху.

– Знаешь, почему я тебя взял? Себя вспомнил, как мне однажды страшно было. Сижу я маленький на тумбе перед домом, на каменной такой, удобной тумбе у ворот. Вдруг мимо чеканит рота моряков-краснофлотцев. Ленточки вьются, пуговицы сверкают, ботинки сияют, как черные солнца, и ритм такой подмывающий, молодецкий! Меня и смыло, как волной, с тумбы. Иду за ними, ничего не соображаю, в великолепном пощелкивающем марше. А когда они песню затянули, так и обомлел. С песней они и вошли в ворота, и я за ними, маленький хвостик. Постовой меня и не заметил. Сперва я прятался под кустом, а стал домой проситься – постовой не пускает. Чей ты, говорит, откуда я знаю, может, шпион какой. Он-то шутил, думал видно, что я сынок кого-нибудь из начальства. А я от страха, от шпиона этого задрожал, спрятался опять под куст, скорчился и там всю ночь в чистом ужасе просидел. Только утром разобрались в чем дело, и то я ни за что из-под куста вылезать не хотел, прямо сросся с кустом – сирень это была, такая рассыпчатая белая сирень… Как на тебя глянул, в слезах да соплях, сразу все и вспомнил. Идем, что ли.

Он нагнулся, пристроил Сашу на руках и быстро зашагал по переулку.

Саша блаженствовала. С нежностью оглядела его желто-синюю вязаную шапку с дыркой от вырванной кисточки. Справа под шапкой что-то пульсировало, билось как сердце, топырилось багровое ухо. Потрогала губами – ухо было ледяное. Еще бы, в такой шапочке и на ветру.

– Перестань щекотать, – сказал он, не подымая головы. – А то опущу.

Он её и в самом деле принимал за маленькую, за ребенка. Держал крепко, даже больно, будто боялся – вот она вырвется и убежит. Саша заметила, что люди на скамейках у домов смотрели на них с недоумением или с жалостью. Думали, наверное, что у девочки больные ноги. Поймав такой взгляд, Саша захотела спрыгнуть – показать, какая она больная. Но очарование своей беспомощности, полной отдачи в руки взрослого было так велико, что решила еще потянуть.

–  А теперь пойдем так.

Сашу на высокий парапет вдоль сада и подал руку. Об этом она и мечтать не смела. Даже когда одна, и то – залезет на стеночку, пройдется, балансируя по узкой поперечине, пересчитает десяток чугунных прутьев и спрыгнет, оглянувшись – не видел ли кто. Этот номер был уже за пределами школьного возраста – в далеком детскосадовском раю.

И Саша двинулась, опираясь на его руку, по парапету, рассеченному столбиками. Их надо было обходить по узенькой кромке. Было весело, азартно, Саша почти валилась человеку на плечо. Парапет излился в ворота, в чугунного льва с курносым носом и с оскаленным в рычании ртом, забитом окурками и обертками от мороженого.

Саша взглянула на человека, и он кивнул.

Они входили в сад.

4

Туда перебралась весна, потревоженная праздником, забытая из-за него. Другая температура, другой запах. Пахло, например, для Саши (она бы никому не призналась) – свежим пупырчатым огурцом и земляничной летучей сладостью. Млели в солнце бурые кусты краснотала, все – в острых и крепких, как из стали, почках. Но больше было серо-желтых веток и стволов, сквозь них просвечивала зелень. Как будто свернутые на глубине листья давали свой рефлекс, будто говорили: не забывайте нас, мы скоро выйдем!

–  Посидим. Если ты не против.

Конечно, он устал ее таскать. К скамейкам прилипли обрывки газет и отпечатались кой-где газетные столбцы. Ветер работал в саду, сшибал ветки с почками, возносился на крутую воздушную гору и ухал стремительно вниз. Дрожали стекла и даже дома. Валились мертвые сучья, связки осенних семян. И – снова затишье и лень на солнечном припеке.

Саша болтала ногами и рассеянно оглядывала сад: стойких малышей – они копались в красном, зернистом и очень холодном песке. Вот липа – дерево-урод, с наростами и шишками на угольно-черной коре – в ней и капли весны не было. Девочка в чудном весеннем пальто – сером в голубую клетку – важно моталась по аллеям на новеньком велосипеде. Она хмуро поглядывала по сторонам, отмечая тех, кто смотрел на нее. Прекрасно заднее колесо с павлиньей сеткой! Саша несколько раз с силой разогнула ноги – им, видали, не терпелось повертеть педальками – и хрипло, отрывисто сказала:

– У меня никогда не было велосипеда!

– И у меня, – откликнулся человек.

– Мама все время обещает: кончишь отлично четверть – куплю, год – куплю, день рождения – все куплю да куплю. И ни разу не купила. Лучше бы не обещала!

Он спросил, наконец, она давно ждала:

– Как это тебя одну отпустили?

– А меня папаша потерял, – хмыкнула Саша, с наслаждением предчувствуя его бурное сочувствие ей, брошенному ребенку.

– Твой родной отец?

– Да, так называется, только я его ненавижу и никогда, никогда не прощу!

– За что ты так ненавидишь?

– Он напивается, дерется с мамой, хулиганит, милицию столько раз вызывали. А как ругается – ни от кого таких слов, особенно поганых, не слыхала. Выпятит свои толстые губы и так, знаете…тьфу! – Саша скривилась от отвращения, – такая гадость! Как такого любить? И маму жалко, она нервная ужасно, и я нервная из-за него, все так говорят.

– Тебя он тоже бьет?

– Нет, что вы! Ни разу не тронул. Пусть попробует! Возьму утюг и убью. Я не раз так хотела, когда он лез на маму с кулаками, но мама не дала. Из-за такого подонка, говорит, жизнь свою погубить хочешь, и мою заодно!

– Ах ты, бедная, – человек притянул Сашу и, как маленькую, посадил на колени, поглаживая по спине. – Давно он пьет?

– Все время. Меня из детского сада позже всех забирали из-за него. Мама говорит, что раньше не пил, когда меня на свете не было. Он был большая шишка, а потом – директор типографии, где печатали афиши для всех театров. У него такая книжечка имелась – оторвет листок, напишет – и маму в любой театр пускали и в лучшую ложу. У мамы было бархатное платье с розой – театральное и денег сколько хочешь. Потом он начал пить, на него покушение было, голову ему проломили – вот на войну и не взяли. А жалко, что не взяли, так мы с мамой рассуждаем, наверняка бы погиб. У мамы оба брата и мой дедушка – мамин папа – погибли на войне. А папаша на коленках ползал под бомбежкой здесь, в Ленинграде. Он всю блокаду от страха отползал. Такой трус! Со слабой женщиной и с ребенком очень смелый, а так – трус, жалкий трус!

Саша переглотнула и умоляюще глядя на человека – чтоб слушал! – продолжала так же быстро и комкано, задыхаясь от слов. Очень хотелось рассказать все, все – ее никто никогда о папаше не слушал. Мама уши затыкала, когда Саша ей плакалась на жизнь.

– Всего боится. Каждую ночь – проверка: кто там спрятался в комнате его убивать? Под кроватью, за шкафом, в шкафу, за шторами, даже в кафельной печке смотрит и наверху. Мы с мамой в обнимку на кровати – так он срывает одеяло и ищет. Мама и не выдержит: «Куда нам его положить, любовника-то, самим тесно». И – скандал!  Самое страшное, говорит мама, что он пьет без любви. Насильно пьет, с отвращением. Настоящий алкаш любит выпить, это ему в удовольствие. А папаша, мама говорит, насильственный пьяница. Его воротит от спиртного, желудок не принимает, всегда кончается рвотой. Потому и злится. Пьяный он как лютый зверь. Спрашивается: что же ты пьешь, раз не хочешь?  Это он над нами издевается!  Знаете, какие штуки он еще выкидывает?  Вы только послушайте, я все расскажу. Возьмет бутылку, едет на Невский, там всю вылакает и развалится на видном месте – чтоб его в милицию забрали. У нас, у Техноложки, видите ли, не всегда милиция возьмет. А ему главное – чтоб именно в милицию, а не кто-то другой его арестовал. Да врет он все – кому он нужен!

– Саша, девочка, потише! Вдруг твой отец и вправду болен?

Саша даже задохлась от гнева. Никак не ожидала такой мягкотелости. Не сомневалась: он – на ее стороне.

–  Как же – болен! Он, видите ли, псих. Хулиган, бандюга – и все тут. А мы с мамой не больные? Мы не психи из-за него? Меня в лагере прошлым летом затаскали по медосмотрам. Цыплячья грудь, говорят. Физическое недоразвитие. Малый рост. Малокровие. Рыбий жир и витамины все лето давали. У мамы сыпь по телу на нервной почве. А он безумен – как бы не так! Мы-то с мамой не верим. Ну хорошо, говорит мама, он и в самом деле душевнобольной – предположим. Но почему, скажи, бросаясь на меня чтоб задушить – ты видела, как сильно он давил мне шею, – он так ни разу меня не придушил как настоящий безумец? И почему – столько раз пугая, что выбросит из окна – так и не выбросил? Какой он сумасшедший – притворяется!

– А ты не такая маленькая, как я думал, – сказал человек улыбаясь ей. – А говоришь совсем как взрослая.

– Я так кажусь. На физкультуре я самая последняя в строю. И все – из-за папаши. Он мне всю жизнь искалечил – так мама говорит. И, знаете, дяденька, я только вам скажу, никто не знает. У нас шкафчик висит на стене, лекарства там и много разных полочек и ящичков. Старинный шкафчик, от бабушки, а бабушка при царе жила барыней, столбовою дворянкой. Так мама говорит, а папаша шипит: молчи, дура, угробить хочешь! Только все и думают, чтоб его угробить – смешно! Я в те ящички заглядываю иногда – интересно все-таки, пузырьки пустые мою и беру для кукол. Однажды – мы с Ленкой, моей подругой, были – заглянула в шкафчик и вижу: на полке лежит такой пакетик, в него впечатаны какие-то кружки. Надорвала один, а там резиновый мешочек длинный, весь в муке или в мелу. Мы с Ленкой его надули: вышел белый шар, не очень красивый. Сделали три шара, большими они не получаются, и пошли гулять. Вечером прихожу, о резинках забыла. Уже поздно, спать ложимся, а папаша вдруг такой скандал закатил – ужас! – и все из-за этих кружочков. Так маму было жалко, она вся тряслась. Говорит, я их в глаза не видела. А папаша орет, что с трудом достал, со своими любовниками, говорит. Даже резинок ему жалко. Знаете, кого он больше всех боится? – спросила Саша, выдержав длинную паузу.

– Это кого же? – выпалил человек. Она его достала – это точно.

– Любовников! Теперь я – его враги. Они ему всюду мерещатся – и в нашей с мамой кровати, и под столом, и даже за окном. Это от них он на ночь деревянные щитки на окна вешает. И маму пытает: где их прячешь? Я знаю: они где-то рядом с мамой находятся. Может быть, на работе она их держит. Или по пути, когда домой идет. Мама на всем экономит, и на работу – туда и обратно – ходит пешком. И ни разу отпуска не брала. Мы ведь нищие, мы совсем с папашей обнищали. Он все пропивает – и мой портфель, и мамины ботики с пуговичками, и ее демисезонное пальто. Ничего, говорит, выйдешь к своим полюбовникам нагишом! Вот видите: где-то они её ждут. Я говорю: мама, не скрывай от меня, я ни за что папаше не скажу: где твои полюбовники? Сама знаешь – он их боится. Пускай его до смерти запугают – зато от нас отстанет. А мама сердится всегда и даже плачет. Где я их тебе достану, говорит, кому я, такая горькая, нужна? Вы не знаете, дяденька, где любовников достают? Мне очень надо.

– Извини, не знаю. Ничем вам с мамой помочь не могу, – и человек захохотал, мгновенно разобидев Сашу. Он был, конечно, слишком прост и нетактичен – как все мужики. Но так хорошо выговориться! И чтоб тебя слушали, и тебе в лицо сострадали. Саша уперла ладонь ему в грудь – чтоб молчал! – отдышалась и снова понеслась, почти без пауз.

– Вы не подумайте, что мы такие разнесчастные. Когда его в милицию берут или сам прячется в своих тайниках от страха, мы чудесно с мамой живем! Пол натираем, генеральную уборку устраиваем. У нас комната маленькая – зато квадратная и в два окна. Мама говорит: хоть в чем-то повезло. Такая комната удачная! Хоть бы что с ним случилось, ей-богу. Хоть бы кто-нибудь кокнул его! Лежим с мамой в кровати – поздно, спать пора, а его все нет и нет. Значит, опять напился и будет скандалить. И мы думаем: господи, хоть бы камень какой на него свалился. Столько хороших людей умирает, а такой гад – ничего с ним не будет!

Человек перестал гладить Сашу и спустил с колен. Он казался расстроенным и сказал:

– Ребенок не должен так озлобляться. Это ужасно. Даже слышать такое не могу.  Добрее надо быть, не копить злобу.

И когда Саша встряла, что ей лучше знать, каким должен быть ребенок, он ее довольно грубо оборвал:

– Нет, постой! Хватит тараторить. Дай и мне хоть что-нибудь сказать. У меня отец, может быть, почище твоего был. Пил беспробудно, и как придет домой пьяный, забивал меня сапожищами под стул. А был я поменьше тебя, совсем малышок. Съежусь в калачик, почти и нет меня, а он обходит стул и бьет в отверстия. Уж я так, бывало, изловчусь, что нога его меня и не достанет. Тогда только он отвяжется. Ох, как я его ненавидел! Думал – взорвусь. Сражался с ним не на жизнь, а на смерть. На его смерть!  А вот вырос – он рано умер, от туберкулеза, все кумыс ездил пить и меня брал, – и стал о нем думать иначе. Жалко его страшно. Беспросветный ведь был мужичишко, темнущий. Ну и пострадал, понятно, ни за что. Ой, как жалко мне отца стало. Ни разу никто его не расспросил ни о чем, не утешил, не приласкал. И злость свою ту детскую жалею. Мало ли что и у твоего отца на душе? –  ты бы приласкалась к нему, да почаще. Девочки должны быть ласковыми и добрыми. Иначе какие они девочки, а?

– Да ну вас, – отмахнулась Саша сердито. – Пожили бы с мое да мамимо с таким папашей, иначе бы запели.

5

– Что это у вас в голове тикает? – Саша деликатно потрогала лыжную шапку – под ней что-то билось, как лишнее сердце.

– А-а, это мозг у меня пульсирует, дышит – прямо под кожей, кости нет. В войну ранило, под самый занавес, в сорок пятом. Я – инвалид войны. Сколько с войны прошло – семь лет! – а все лечат, лечат. По курортам езжу, во всяких водах и солях маринуют. Сейчас полегчало, и я начинаю жить в полную силу – ну почти как до войны. Не знаю, выйдет ли. Но цель себе такую ставлю. Не хочу быть инвалидом. Вырезали кусок из черепа, и теперь у меня здесь, видишь, какая дыра.

Он оттянул шапку, и Саша увидела, повыше виска, вмятину – всю в розовых кривых шрамах. Там что-то билось, вздымалось и опадало.

Мозг, голый мозг. Жутко и немного противно. Человек понял и с виноватой улыбкой натянул шапку так низко, что сзади выскочили две косицы. Запущенный весь: неопрятен, нечесан – Саша его не одобряла. Какой нелепый шарф! – длинный, синий, с кисточками на концах. Человек обернул им шею поверх пальто и закинул концы назад. Они болтались там совершенно отдельно, переваливались через плечо. Тогда он, помедлив, закидывал их назад. Похоже, ему очень нравился этот молодой и модный жест. Ненастоящий мужчина, подумала Саша.

– Вы что, один живете? – произнесла она уверенно, с непременным ожиданием ответа.

– Один, – усмехнулся человек, вглядываясь в нее.

– Почему? А жена, а дети?

– Обычная история. Ушел на фронт – были, пришел – сплыли. Как в сказке про белого гуся.

– Что, немцы перестреляли всех, гады проклятущие!

Саша уже знала по опыту, что нужных слов для ненависти к немцам и их немедленному истреблению – она все равно не найдет. И просто стукнула ладонью по скамье.

– Я же говорю, история обычная, – тихо сказал человек и прикрыл глаза.

Солнце припекало. Красная кирпичная стена – защита сада от города – пила это солнце и не могла напиться. Блеска, во всяком случае, она не давала. Была, наверное, совсем теплая и какая-то родная. Саша любила эти голые красные стены с вынутыми кой-где кирпичинами, с пылью в трещинах, с травинками и даже мхом в изломах. Она понимала, что сейчас надо очень сочувствовать этому человеку, просто необходимо. Но весенняя бездумная легкость так все облегчала, и она легко спросила:

– Кто у вас был – девочка?

– Мальчик, маленький мальчик, трехлетний. Рано, до года начал ходить, но со мной не ходил ни за что. Все на руки да на руки. Такие сцены закатывал, я даже раз отлупил его. Вы, дети, все нетактичные. Но коли спросила – слушай. Мальчик у меня был необыкновенный. Ангел. Вот, казалось бы, такой же как все человечек – руки, ноги, головенка вся в волосиках таких разлетающихся, как у всех маленьких. Капризный был, балованный. Я учился в институте на инженера, а он мне все мешал, все мешал. Так все три года только и делал, что мешал. Иначе его не помню. Но заговорит – что-то невероятное! Голосок ангельский, люди такими не говорят. Мешает он мне, пристает, но заговорит – я про себя думаю: господи, на кого сержусь, ведь не от мира сего – голосок-то. А запоет – звуки круглые, эфемерные в горлышке перекатываются. Я сразу – в слезы. Такой голосок. Ну, не передать. А в ушах стоит. Голос ангела, серебряный такой. И я иногда думаю, ты не поймешь, так старые люди думают, что сынок мой, как ангел, взят на небо. Глупости, говорю, сам не верю, знаю прекрасно – их поезд разбомбили с самолетов, едва и выехали. Но думаю так все чаще. А знаешь, что это означает, а?

– Не знаю, – раздражилась Саша.

– А значит это, что забывать их стал. То есть, никогда не забуду, но жить теперь и я могу. И жить хочу. Вот тебе хорошо живется? Радуешься ты солнышку, весне, лету скорому?

– Ну, радуюсь, – напряженно произнесла Саша.

– И я уже радуюсь, хотя из-под палки. Гуляю по городу, в улицы заглядываю, хожу, смотрю и думаю. Все заново обдумываю. Так гуляючи на тебя наткнулся. Сидишь на дороге и ревешь вслепую. Ну, думаю, вот с кем погуляю теперь, – он бодро улыбнулся и подмигнул Саше.

Праздник переломился.  Какой-то новый этап наступал в нем. Голова демонстрации уже вползла на Дворцовую площадь, прокричала перед трибунами, потрясла флагами, портретами, плакатами и, освобожденная, растеклась по набережным и переулкам.

В сад входили родители с детьми, увешанными дарами праздника. Гулко лопались шары – теперь их не жалели, смело щупали, играли в волейбол.  Шары истерически повизгивали.

Уже валялись среди своих опилок вспоротые раскидаи. Несколько круглых оберток от них Саша сунула в карман. Мальчишка пробежал с двумя шарами, парящими за спиной. Он делал уже второй виток, Саша давно его заметила и решила, что придумал он остроумно – самолетом на таких условиях можно себя почувствовать. Кто-то бросил камешек и шар оглушительно лопнул. Мальчишка растерялся, скривил губы.  Но заметив Сашу, с силой прижался к дереву спиной. Другой шар лопнул еще громче. Мальчишка со злобой рванул тесемку на груди и швырнул лохмотья шаров в кусты. Человек нагнулся, подобрал и сделал крошечные шарики, как лампочки от фонариков. Он стукал себя шариками в лоб, они щелкали и лопались, как пузыри в грозу. «И мне, и мне», – не удержалась Саша, и человек расщелкал ей больновато все остатки от шара.

Никуда он не спешил. Разлегся в солнце и жмурил глаза. Саша истомилась от нетерпения. Сидела нога на ногу, полулежала, выпятив ноги вперед, сидела на обоих ручках, верхом на скамейке, пару раз перекатилась через скамью ловким отточенным движением и успела сесть как ни в чем ни бывало, когда человек открывал глаза. Попробовала усидеть, поджав ноги, на самом краешке скамейки, вцепившись пальцами в ободок. И вляпалась в еще непросохшую краску, в липкие лохмотья краски.

Девочка прошла с изумительным мячом – красным с белыми поперечинками. Мячик она несла на крючочке пальца, в радужной нитяной сетке. Саша скорбно созерцала упругий тяжеленький мячик средней величины.

– Дяденька, – сказала она дрожащим голосом, – праздник скоро кончится, а у меня ничего нет. Даже флажка.

– Ах, прости, – он вскочил моментально, – всегда со мной так – задумаюсь и отключаюсь. Сейчас у нас будет все, и я тебя доставлю – с рук на руки – к маме.

Сад выходил задами к реке. Холодно, зябко после солнца. Грязные льдины – в саже и копоти – выставляли из воды голубые чистые бока.

– Сперва – лед невский, потом – ладожский, – учил ее человек, а она потихоньку направляла его в сторону, откуда еще доносился рокот большой толпы. В воде циркулировала праздничная шелуха – бумажные цветочки, лоскутья шаров и даже целый шар порхал по воде, взлетая на льдины, подталкивающие его.

По этим признакам Саша поняла, что разгар демонстрации и с нею праздника – позади. Вряд ли попадутся сейчас ярмарочные толчки, где торговали всякой всячиной. Разумнее всего идти по главным улицам, по следам демонстрации.

В витрине кондитерской цвел гигантский торт. Сливочные облака из румяных и блекло-желтых роз с отогнутыми лепестками, а также бордюрчики из лазоревых, на шоколадных стеблях ирисов – окружали фисташковую лужайку. На ней торчала голубоватая травка, сладостно пощекотавшая Сашино нёбо. Посреди лужайки боченочки красной смородины сложили – 1 МАЯ. Пониже зеленые, в прожилках, виноградины изобразили – 1952.

Саша мельком сделала разрез вдоль торта, и рот наполнился слюной от этих лакомых прослоек крема – шоколадных, зеленых, клубничных, кофейных!

О том, что этот торт – в виде плетеной корзинки с поперечной ручкой над цветами – можно купить, Саша и помыслить не могла. Торт был в ее глазах государственной принадлежностью праздника, как салют или большой портрет через реку, перекрывающий сразу несколько этажей – там девочка с пионерской челкой смеется, сидя на руках – на каких руках! – и Саша прерывисто вздохнула.

Шли и шли. По пути она кое-что подобрала. Были даже очень хорошие находки, среди них целехонькая конфета «Мишки в сосновом лесу». Сначала она не поверила – думала, вложили в фантик кусок фанеры. Развернула – настоящая конфета, шоколад белесый, с пленкой – подтаял, наверно, в руках малыша. Фантик, к сожалению, не годился – был стерт.

Подобрала обмасленную новенькую гайку, руку от большой целлулоидной куклы с торчащей из дырки резинкой, с пухлой розовой ладошкой и отчетливыми ноготками.

А главное – тугой стаканчик фольги. Ей всегда на нее везло. В своем Польском саду   нашла однажды даже толстый рулон фольги. И сейчас не удержалась и с какой-то внутренней щекоткой начала отлеплять первый дымчатый слой. Подался сразу – побежал с легким потрескиванием, но Саша вовремя остановилась и взялась за другую прослойку. Та разлепилась с шелковым скрипом, открыв матовый верх чистейшей серебряной фольги. Увидеть ее, еще без блеска и колкого хруста – чистое счастье!

Она бы много еще набрала – хоть как-то заполнить урон, нанесенный сегодняшним утром. Но человек сердился и приходилось идти рядом, хищно бороздя глазами асфальт.

Впрочем, находки были исчерпаны. Все повторялось. Вот если бы идти за демонстрацией – по пятам, в редеющем хвосте! Тут возможны сюрпризы. Саша это сильно прочувствовала, плетясь за человеком, который решил, наверное, как можно скорее доставить ее домой и отвязаться.

Она никогда не полагалась на обещания взрослых и на всякий случай нащупала в кармане хрусткую бумажку – целых пять рублей. Деньги ей были не внове. Когда отец запивал, а мама на работе, Саша первым делом выворачивала отцовские карманы, не обращая на него никакого внимания. Забирала все деньги – отдать маме, и оставляла себе рубля три или пятерку, если денег оказывалось много, а если мало – брала рубль или мелочь. И накупала вволю конфет, распределяя на будущее – без сладкого во рту жить не могла.

Были, к примеру, конфеты, постоянный её обман-очарование – киевская помадка. Они восхищали хрупкой красотой, какой-то нежной сладостью, исходящей из двух матовых кружочков, голубого и белого, один на другом и с сахарной перепонкой. Саша знала – они дороги и не так вкусны, как кажутся, и тают в секунду во рту. Но поддавалась и покупала. Конфеты были при ней всегда – во всех карманах, в портфеле, в пенале, и от сознания, что они где-то есть, она ощущала покой и тайную радость.

Он хорошо знал город. Они все шли по набережной, вбок уходили переулки, яркие, ветреные, просматриваемые насквозь между грузовиками. Грузовики стояли поперек. Вот переулок – холод, пыль, бумажные смерчи. Проскочили – и снова теплынь и безмолвие набережной.

Он сказал, такой путь самый короткий – до церкви с синим куполом. А там рядом ее улица. Саша никак не могла соединить в уме незнакомые места, где они шли – с родной своей улочкой. Умение человека прокладывать путь сквозь огромную территорию города внушало уважение.

Город был необъятен. Он мог состоять из нескольких разных городов, и если бы Сашу уверили, что так оно и есть, и город ее составной, она бы не удивилась и спокойно перешла из одного города в другой. Как не удивилась бы она, если за первым поворотом оказался бы лес – рыженький смирный лесок весной. Она бы вошла в него с уверенностью, что за ним – ее улица.

Сад – они там только что сидели – где он? В каком таком городе? Заново найти его для Саши было невозможно. И где проходит маршрут демонстрации, в каких краях? Быть может, до сих пор ползет эта пестрая толстая гусеница, с песнями и железным голосом диктора, и вот вползает в лес или в желтые поля с сухим бурьяном.

Поперек набережной бежал большой проспект, в гирляндах и флагах, переламываясь в мосту. Саша не сразу и поняла, что это мост, непривычно было переходить мост поперек. Невский проспект. Она его узнала вдаль – до поперечного шпиля с корабликом, и узнала на мосту бронзовую, на дыбах, лошадь.

Он стал спускаться по набережной, она остановилась на углу – посмотреть на ледоход сверху. Река отсюда ярко-синяя, льдины бегут быстрее воды. Прикроешь глаза – море, без берегов, откроешь – река городская. Он вернулся и взял ее за руку, но Саша вцепилась в решетку, обдумывая как ей быть. Ясно, что на набережной, где праздник и не чувствуется, не встретишь продавцов тех восхитительных вещиц, мимо которых она утром бежала с демонстрацией. На Невском вряд ли что осталось – там уже надвигались с концов, нетерпеливо гудя, машины и автобусы. Где искать? Чутьем горожанина – а Саша много таскалась по городу с мамой – из-за папаши, – она угадывала, что от центрального проспекта должны отходить большие и оживленные улицы, где магазины, толпы гуляющих и тех, кто возвращался с демонстрации, где непременно осядет что не успели распродать.

Человек тянул вниз. Его радовала тишина на воде, пятна солнца на льдинах и толкотня этих льдин под мостами. Он был равнодушен к празднику, Саша это чувствовала как угрозу всем ее планам. Надо действовать решительно!

– Вы так все и думаете, дяденька?

Он посмотрел на нее внимательно, с любопытством, будто оценивал. Не так он был прост, как ей казалось. Но врубился. Как все одинокие мужчины, нуждался чтоб слушали. Одичал, поди, в кромешном одиночестве до дурости. Так мама говорила о себе, когда папаша запирал на ключ и месяцами не пускал в гости: к своим любовникам!

– Однако ехидина, детка! Но ты права, схватила точно – всё думаю думу свою. И очень круто: зачем я? к чему вообще родится человек? с целью или без? и нужен ли такой вопрос вообще? Случайно ли я выжил на войне, когда миллионы сгинули, или с целью? И знаешь, мне кажется – к чему-то я страшно способен. Ты не смейся, это серьезно, я это чувствую в себе. В двадцать лет я об этом не думал, я вообще тогда не думал. Все шло по закрутке – школа, институт, работа, семья, мальчишечка мой ангеленок. А сейчас мне нужно заново родиться. И, знаешь, много такого увидел, чего раньше не замечал совсем. Как-то заснул, в воскресенье днем, к стене повернулся. Да не скучай ты так – слушай! сама же спросила. Просыпаюсь – рукой вожу по стулу, там у меня часы лежат. И натыкаюсь на теплое, прогретое местечко. Как в теплую воду пальцы окунулись. Что такое, думаю? Смотрю – солнце уходит из окна, вбок переместилось. И тепло это – последний его привет – прощай, значит. Сердце так и прыгнуло!

– Угу, – отозвалась Саша, более всего на свете не терпя высоких слов. Её прямо-таки мутило от них. – Как здорово, как интересно!

А сама тянула его за рукав в узкий и темный, как щель, переулок. Солнце туда не доходило. Только стекла в верхних этажах и крыши как-то яростно, избыточно сверкали – за весь затененный переулок. Впереди его пересекала одна из тех крупных магистралей от Невского. Саша это знала, не сверяясь с местностью.

Человек дал себя увести от реки и теперь охотно шел из мрака на свет и гул с той, близкой уже, улицы. И Саша удвоила сочувствие и острый интерес к его словам.

– Обходил я город вдоль и поперек, обдумал свою жизнь с начала до конца и стал писать стихи.

– Стихи? – хихикнула Саша в ладошку. Таким вздором показалось ей, что этот несуразный типчик пишет стихи. Не могла толком объяснить – почему, но было смешно и нелепо.

– Стихи, стихи, – утвердил человек. – Вечером, после работы, погуляю немного и пишу. В день по стишку. И не остановиться. В этом направлении и буду шагать. А смешного здесь нет. Хотя и обижаться на тебя, дуреху, нельзя. Того и гляди разревешься. Все вы, девчонки, дуры. А ну, признавайся, дура ты стоеросовая?

Он неожиданно пригнулся, слегка подкинул Сашу и усадил на руках. Саша дрыгала ногами, вырывалась и обиженно тянула:

– И вовсе не все…И совсем не дуры. Это вы, мужики, все дураки, я вас всех ненавижу, всех, – зло отчеканила она и уже ощутила знакомое пощипывание в горле.

– Вот те на, – удивился человек и поставил ее на землю.

Осторожно погладил по голове, но она стряхнула его руку и пошла вперед, ничего не видя от слезной огромной, как туча, обиды. Весь день этот тяжелый вобрался в нее, и все прежние, похожие, тоже. Опять она была одинокой, брошенной, жалкой, и из каждой точки пространства надвигались на нее неведомые беды, предугадать их было невозможно. От мгновенного страха она даже вспотела. Так и дома, она, вся трясясь, захлопывала темную парадную и пулей летела на улицу. Там, за ней, во мраке клубились душераздирающие страхи.

Человек, скривившись, смотрел на щуплую сутулую фигурку в жидком пальтеце и капоре с помпонами. Он старательно выкручивал себе палец. В голове выстукивало, как на телеграфе: «Ну и дурак, у-у-у, болван!»

Окончание следует

ЕЛЕНА КЛЕПИКОВА

Нью-Йорк 

Подпишитесь на ежедневный дайджест от «Континента»

Эта рассылка с самыми интересными материалами с нашего сайта. Она приходит к вам на e-mail каждый день по утрам.